Jump to content

Уильям Сароян


Recommended Posts

УИЛЬЯМ САРОЯН1908-1981Часть его сердца – в Ереване Человек, носящий это не армянское имя с армянской фамилией, родился в 1908 году в небольшом американском городе Фресно в штате Калифорния в бедной семье армянских эмигрантов. Начав свою трудовую деятельность с почтальона, ни он и ни его родители не могли предполагать, что со временем это имя встанет в один ряд с такими выдающимися американскими писателями как Хемингуей, Стейбек, Фолкнер, Колдуэлл.И мы, армяне, не предполагали, что где-то за тридевятью земель живет человек, который позже станет неразрывной частью и гордостью нашего народа. Что, начиная с первого своего рассказа, опубликованного в 1933 году в еженедельнике американских армян «Aйреник» («Родина») в городе Бостоне, и до последнего своего дыхания он оставался тесно связанным с Арменией и армянской тематикой. Уильям Сароян написал более полутора тысяч рассказов, двенадцать пьес и около десяти романов. Одним из лучших его произведений считается повесть «Человеческая комедия», частично автобиографическая. Ряд его работ, уже одним своим названием, говорят о себе: «Mое сердце в горах», «Андраник из Армении», «Битлис», «Айастан и Чаренц!», «Армянин и армянин».Уильям Сароян четырежды (1935, 1960, 1976 и 1978 г.г.) посещал Армению, он там даже видел свою пьесу «Мое сердце в горах» в постановке Вардана Аджемяна в Ереванском театре им. Г. Сундукяна. Писатель до глубины души был растроган этой пьесой, музыку к которой написал Арно Бабаджанян.В заключении хочется привести слова Уильяма Сарояна о самом себе:«Хоть пишу я по-английски, и вопреки тому, что родом из Америки, я считаю себя армянским писателем. Слова, употребляемые мною – английские, среда, о которой я пишу – американская, однако, та душа, которая вынуждает меня писать – армянская. Значит, я армянский писатель и глубоко люблю честь принадлежать к семье армянских писателей».Остается только добавить, что хоронили его в 1981 году в его родном городе Фресно, но, выполняя волю писателя, оставленное в завещании, часть его сердца захоронили в далекой Армении, у подножья Арарата, недалеко от которого находится озеро Ван, а там дальше – город Битлис – родина его родителей.Так что часть сердца Уильяма Сарояна ныне покоится в Ереванском пантеоне среди других великих армян.

Link to post
Share on other sites

Армянин и армянинВ городе Ростове, поздним вечером, проходя мимо пивной, я увидел в ней официанта в белом пиджаке, это явно был армянин, так что я тут же вошел туда и сказал по-нашему: «Здравствуй, разрази тебя господь, здравствуй». Знать не знаю, как мне дано было догадаться, что он армянин, но что дано, то дано. Определяется, это совсем не линией носа, смуглостью лица, густотою темных волос, ни даже тем, как посажены на лице и как на тебя смотрят живые глаза. Есть много людей, у которых те же смуглые лица, такая же линия носа, те же волосы и глаза, но люди эти не армяне. Наша порода приметна по-своему, и к тому же путь мой лежал в Армению. Как мне жаль, однако же. Как мне глубоко жаль, что нету нигде Армении. Какая печаль для меня, что Армении нету.Есть в Малой Азии уголок земли, именуемый Арменией. Но это не так. Это не Армения. Это место, край. И в краю том есть долины и горы, реки, озера и города. И прекрасен он, так же прекрасен, как всякое другое место под солнцем, но это не Армения. Там живут армяне, и они — обитатели земли, не Армении, ибо нету Армении, господа, нет Америки и Англии, нет Франции и Италии, есть земля, господа, и только земля.Итак, я вошел в маленькую пивную в Ростове поприветствовать соотечественника, иноземца в чужом краю.– Вай, — произнес он с протяжкой, подчеркнутой интонацией изумления, придающей столько комизма нашему языку, нашему разговору. — Ты? Армянин?В том смысле, разумеется, что вид у меня нездешний. Ну, к примеру, моя одежда. Моя шляпа, ботинки, а, быть может, еще и какой-то, слегка заметный, отпечаток Америки на моем лице.- Как тебя занесло сюда?- Ах ты, разбойник, - говорю я с любовью. - Прогуливался я тут. Ты из какого города? Где родился? (По- армянски: где появился на свет?)В Муше, говорит он. - А ты, я вижу, американец. Как оказался здесь? Что делаешь? Куда направляешься?Муш. Я всем сердцем люблю этот город. Я могу любить место, которого не видал, которого больше не существует, обитатели которого были изгнаны и убиты. Это город, где в молодости бывал мой отец.Господи Иисусе, до чего здорово было увидеть этого черноглазого армянина из Муша. Вы и представить себе не можете, как это здорово, когда где-нибудь вдалеке от дома армянин повстречается с армянином. Да к тому же еще в пивной. В месте, где можно выпить. Пускай хоть самое дрянное пиво, - неважно. Пусть мухи. Пусть, коли на то пошло, диктатура. Бог с ним. Есть вещи, изменить которые невозможно.-Вай, произносит он. Вай (протяжное и проявляющее великую радость). Вай. И ты говоришь на родном языке. Как здорово, что ты не забыл его.И он приносит две кружки дрянного пива.И жесты армянские, выражающие так много. Вот ударил себя по коленям. Вот разразился хохотом. Вот ругнулся. Вот метко сострил, обшутил сей мир и его большие идеи. Слово армянское, взгляд, улыбка и жест, и через все это - моментальное возрождение природы, вековечной и вновь могучей, хоть и прошло столько лет, хоть и разрушены были города и селения, убиты отцы, братья и сыновья, родные места позабыты, мечты растоптаны, сердца живых обуглены ненавистью.Я посмотрел бы, какая сила на свете изведет это малое племя людей, эту горстку незначительного народа, чья история окончена, чьи войны все уже провоеваны и проиграны, чьи строения рассыпались в прах, чья литература не прочитана, чья музыка не услышана, чьи молитвы смолкли.Ну, вперед, давайте, уничтожайте этот народ. Предположим, что снова тысяча девятьсот пятнадцатый. В мире идет война. Уничтожайте Армению. Посмотрите, удастся ли вам это сделать. Гоните армян в пустынью. Оставьте их без хлеба и без воды. Сожгите дома их и церкви. И посмотрите, не окажется ли, что снова они существуют. Посмотрите, не окажется ли. Что снова они смеются. Посмотрите, не жив ли снова народ, когда двое из него, через двадцать лет, случайно встретившись друг с другом в пивной, смеются и разговаривают на своем языке. Давайте, посмотрите, что в состоянии вы поделать. Посмотрите, в состоянии ли вы помешать им обшучивать большие идеи мира, двое армян разговаривают на свете, давайте же, так и этак вас, попробуйте уничтожить их.ArmenianHouseПеревод с англ.: Н. Гончар. Ереван , "Наири", 1994г.

Link to post
Share on other sites
  • 3 years later...

Уильям САРОЯН.

Воспоминания о детстве

Курт Воннегут как-то заметил: "Любопытно, что Сароян, Хемингуэй и Стейнбек, когда им было по двадцать-тридцать лет, писали лучше, чем имели на это право". Действительно, Уильям Сароян (1908-1981), родившийся в США (в городе Фресно, штат Калифорния), в семье бедных эмигрантов из Западной Армении, уже в 26 лет прославился своим первым сборником рассказов "Отважный юноша на летящей трапеции" (1934). В 1940 году ему первому были одновременно присуждены Пулицеровская премия и премия театральных критиков Нью-Йорка за пьесу "Годы нашей жизни". В 1943 году он получает "Оскара" за сценарий фильма "Человеческая комедия". Для человека, который рос сиротой, бросил школу в пятнадцать лет и никогда не возобновлял своего формального образования, это редкостный успех. Творческий путь писателя и драматурга, однако, был усеян не только лаврами. Говорят, отказами, полученными Сарояном из редакций (их две тысячи), можно было бы оклеить особняк. Его приводят в пример начинающим авторам как образец упорства и несгибаемой воли в борьбе с издателями. Не случайно у Сарояна встречается персонаж - автор-неудачник ("В горах мое сердце" и др.). К этому можно еще добавить, что в собственной семье намерение юного Уильяма стать писателем, мягко говоря, не встретило понимания. Сароян - первый яркий пример того, как представитель национального меньшинства, американец в первом поколении, добился небывалого писательского успеха. Видимо, по этой причине он олицетворяет новую "этническую" струю в американской литературе и многие иммигранты, повторившие его путь, ассоциируются с ним. Например, американского писателя Чин Янг Ли называют "китайским Сарояном". О Джоне Фанте спорят, можно ли его считать "итало-американским Сарояном" или же он "ближе к Джойсу и Миллеру". Воздействие У. Сарояна на литературную жизнь США тридцатых-сороковых годов XX века было настолько сильным, что он стал воплощением определенного кредо, ценностей, философии. В годы Великой депрессии его неистребимое жизнелюбие помогало многим отчаявшимся людям. Старшие коллеги, Генри Миллер например, приглашали его работать над совместными проектами, а младшие, в лице Чарльза Буковского и Джека Керуака, вдохновлялись его внутренней свободой. Хемингуэй же принял нового автора в штыки. Сароян превратился в явление жизни. В художественных произведениях многие писатели упоминают его имя как символ времени. Еще школьником Уильям познакомился в библиотеках родного города Фресно с классической русской литературой. Писатель сам не раз повторял, насколько для него важны Толстой, Гоголь, Достоевский, Чехов, Тургенев, Горький, он перечитывает их каждый год. Как-то холодным октябрьским днем в 1978 году в Ленинграде, куда Сароян отправился в своеобразное паломничество, ему посоветовали одеться потеплее, чтобы не простыть после жаркой Калифорнии, на что он ответил: "Зачем мне пальто? По этим улицам ходил Башмачкин. Я хочу понять его. У меня мерзнет спина, и я чувствую Акакия Акакиевича". Интерес к произведениям У. Сарояна и поныне не иссяк. По-прежнему его пьесы "Годы нашей жизни", "В горах мое сердце", "Эй, кто-нибудь" не сходят с подмостков сцены. Его книги "Меня зовут Арам", "Человеческая комедия", "Отважный юноша на летящей трапеции", "Вдох, выдох" и многочисленные рассказы постоянно находят новых читателей.

Джаз

В нашем городе звучала симфония, но она была лишена изящества и формы. Она начиналась с тишины, тьмы и сна. И по мере того, как город пробуждался и наступал день, музыка и ритмы симфонии становились громче и быстрее. С каждым днем музыка складывалась из разных звуков и ритмов. Позднее, через год, два, припоминая все наши дни, мы поняли, что все вместе они сливались в симфонию, и то была симфония нашей жизни - наших живых душ, нашего движения, присутствия на земле.

Сквозь сон до нас долетали паровозные гудки, цокот лошадиных копыт. Так нарождался день. Мы просыпались и вслушивались в звуки окружающего мира, и услышанное жило в нас, даже если вокруг царило безмолвие. Мы вылезали из постелей и прислушивались к плеску воды в умывальнике, треску дров в нашей плите, к посвисту воды, закипающей в чайнике, позвякиванью ложек и ножей, вилок и тарелок, ко всем этим милым, приятным, исполненным значения звукам.

А на школьном дворе раздавались голоса сотен таких же. как мы, и у каждого - имя, облик и прошлое, которое тянулось через века, к теплу земли и твердости камня. Потом вдруг раздавался пронзительный электрический звонок. Угомонившись и подчиняясь порядку, заведенному старшими, мы шагали в классы, садились за парты и становились частицей форм, созданных человеком из ничего. Мы внимали голосу нашей учительницы, мисс Гаммы, которая учила схватывать на лету, постигать.

А в городе шаркали по цементным тротуарам люди, звучала их речь, сновали взад-вперед фургоны, автомобили и трамваи. На новостройках, которые вырастали на пустырях, пилили доски, мешали цемент, заколачивали гвозди и вбивали заклепки. По полдюжины зданий за раз. Солнце в зените. В неподвижности летних дней тарахтел большущий трактор, вгрызающийся в податливую землю улиц. За городом гудели насосы, качающие воду из чрева пустыни. И все это была музыка, у нее была своя прелесть и пульс, но мы понимали, что она не цельна, придет время, и все эти звуки сольются в одно великое произведение, неповторимое и прекрасное, что оно сохранится и пребудет в веках.

А когда наступала тишина, в мелодичных темах и ритмах нашего дыхания и сознания эта музыка порой являлась к нам снова. Иногда к нам проникали с улицы сонное гуденье органчика в синематографе "Либерти", пение и молитвы людей из Армии спасения, шелест падающего дождя, взбалмошная игра пианолы из кинотеатра "Бижу", выкрики странствующих евангелистов в шапито, истошные вопли женщин, обретших в себе Иисуса.

К нам долетал призывный клич Каспаряна, бродячего торговца дынями, тонкий свист тележек с воздушной кукурузой, которые катились по Санта-Клара-стрит, несмолкаемый лязг и скрежет товарных составов, пассажирских поездов и вдруг, откуда ни возьмись, весенние трели птиц, душераздирающий визг котов в любовном экстазе, звон церковных колоколов, пронзительный вой сирены и грохот проносившихся пожарных машин. А потом - звуки паровых органов, приехавших в наш город вместе с циркачами со всей Америки, красноречивая риторика ярмарочных зазывал, церковные песнопения, воскресные проповеди, речи в поддержку Заема свободы, говор незнакомых бродячих торговцев, устроивших свои лотки в наших трущобах и пытавшихся сбагрить нам новые патентованные подтяжки и подвязки, привезенные прямо из Цинциннати, штат Огайо. Мы слышали рукоплескания сотен людей на концерте общественного оркестра, что давали по воскресеньям летними вечерами в парке у здания суда. Все это представлялось и воспринималось как музыка, и речи, когда они приходили нам на ум, звучали без слов, и все эти слова и ритмы в наших воспоминаниях приобретали созвучие, из которого, нам казалось, должно получиться великое музыкальное произведение. Мы сгорали от нетерпения в ожидании этого шедевра, и наконец мой брат Крикор купил себе якобы корнет, а я, усевшись за пианино, принялся извлекать из него всякие дурацкие звуки. И каждый раз на самом интересном месте на память вдруг приходили обрывки слов и мелодий из лучших дней нашего прошлого, и тогда нам слышалось: "Выпей за меня одним лишь взглядом", "Возвращайся, возвращайся в Эрин", "Мериленд, мой Мериленд", и для меня эти песни были нежным и трогательным выражением тоски смертного человека по какому-то определенному месту на земле, и тогда нам слышалось: "Катлин Мавурин, наступает серый рассвет", "В сумерках, моя родная", "Я еду по зову сердца", "Прощай, прощай", "Тихая ночь, священная ночь". Мы перебирали обрывки этих старинных песен, неувядающую трепетность человеческого сердца, и никак не могли вспомнить, где мы слышали эти песни, как они запали нам в память и стали частью нашего существа, но песни эти всегда с нами, и их уже не забыть.

И было невдомек, что за сотни лет до того, как начал строиться наш город, музыка человека, живущего на земле, которую мы так жадно слушали, эта песня человеческого сознания, души и тела, уже была реальностью. Мы не знали, что все неистребимое и восхитительное для нас уже запечатлено в симфонических ритмах, написанных великими музыкантами, а нам казалось, что все происходящее в нас и вокруг - ново, потому что мы еще только пришли в этот мир и были глубоко убеждены, что самые лучшие мгновения нашей жизни должны сохраниться в величествен ном потоке гармоничных звуков.

А по всей стране раздавались нервные, скачущие звуки, называлось это новым словом "джаз", и на танцплощадках все дергались под новую музыку.

В те времена у нас еще не было патефона, впрочем, в нем не испытывали надобности, потому что музыка гремела на каждом углу. Мы почти ощущали эту музыку в поведении людей, в том, как они пробуждаются, встают, говорят, шагают, едят, работают. Поначалу мы были разочарованы, потому что все возвышенные чаяния были низведены до какого-то дрыганья, но прошло время, год, два, три. Мы быстро подросли, и после войны, когда Крикор принес домой патефон и начал покупать пластинки, после парадов и военной суматохи, мы стали постигать эту музыку, родившуюся на этом континенте из нашего национального горя, отчаяния, одиночества, и прониклись истинной глубиною этой музыки и узнали, что под покровом ее жалкой кричащей пестроты таится та же старинная нежность человеческого сердца, та же извечная тяга к изяществу, любви и красоте.

1934 г.

Воздушный змей

Над нашим приютом, на холме, жило семейство Уэстов. С виду их продолговатая хибара мало отличалась от сарайчика, где содержались куры и кролики. Я обожал этих людей больше всех на свете. Отец с матерью были милые и обаятельные. У них было пятеро сыновей и дочь, от девяти до восемнадцати лет, все в веснушках. Старшая - общительная восемнадцатилетняя красавица, ни в чем не уступала братьям, но никогда не задавалась перед ними.

Легкость и непринужденность, неистребимо веселый нрав и прирожденный вкус к приключениям были присущи им всем. Их интересовало все, а у старшего сына был еще и мотоцикл, с которым он вечно возился и на котором катал младшего брата или меня по всей округе на заднем сиденье.

Они все знали про холмы. Знали, какие там растут деревья, какие животные и птицы там обитают. Знали каждый ручеек и речку. Знали, где какая водится рыба, где можно поймать змею, а где наловить полную банку коричневых склизких "водяных собачек", так, кажется, мы называли саламандр.

И всегда они что-нибудь мастерили, из дерева, из бумаги, и пускали в дело. Если это был воздушный змей, они заставляли его летать. Он уносился в небо, рвался из рук, а они упорно бежали за ним, спотыкались, падали, хохотали и что-то кричали друг другу на бегу. Да? Это была семья. Здесь пахло человеком, здесь пахло домашним очагом. И даже запахи, доносившиеся из курятника с крольчатником, казались приятными.

Я очень подружился с самым младшим из них. Еще недавно я помнил, как его звали. Вот ведь что делает с людьми время. Рой? Мелвин? Черт, забыл. Он обычно прибегал к нам в приют, искал меня или кого-то другого и находил во дворе или в саду. Если мы работали в огороде, он присоединялся к нам, копал с нами картошку, смеялся, болтал как ни в чем не бывало, словно он тоже был наш, приютский. Мало кто из оклендских мальчишек так поступал. Только братья Уэсты, как мы их называли.

Они просили разрешения у дирекции и забирали кого-нибудь из нас к себе домой до вечера. Меня отпускали к ним раз десять, если не больше. Но мы были с ними все время, они всегда были рядом, у них были папа и мама, и было радостно их видеть. Мы знали, что такие семьи на свете есть, и от этого на душе становилось легко.1960 г.

Баня

В доме на улочке Сан-Бенито все удобства выходили на задний двор, там располагались ванная и туалет с дощатым полом. Старый пол был весь в щелях, и зимой из них хлестало холодом. Горячей воды в кране не было, потому что не было бака для горячей воды. Воду согревали на кухонной плите. Купались мы по-старому, как когда-то на родине, эту привычку сохранила бабушка Люси, она одно время была банщицей. Пока мы с братом еще, так сказать, не возмужали, Люси купала нас, если оказывалась у нас в гостях, а у нас дома она бывала часто, потому что любила маму больше, чем двух других своих дочерей. Во всяком случае ей нравилось с ней поболтать, посплетничать, пошутить и посмеяться, спеть что-нибудь, поделиться воспоминания ми, поиздеваться над чьей-нибудь глупостью и высокомерием. Когда же мы наконец возмужали и Люси это вдруг узрела, она сказала: "Ну вот, еще один мужчина, и все у него на своем месте. А теперь, пожалуйста, будь добр, наклонись, чтобы я не видела этого срама, я потру тебе спину".

Терла она колючей, жесткой тряпкой, с едким хозяйственным мылом "Фелс-Напта". А когда мы вышли в большой мир, у нас завелось мыло получше - "Белый Король" - так оно называлось. А когда началось окончательное наше разложение, стали пользоваться мылом "Палмолив".

Банный день устраивался не чаще раза в неделю. Объяснялось это тем, что подогревать воду - дело довольно хлопотное. Также считалось, что частые купания вредны для здоровья. Душе нужно время, чтобы воссоединиться с телом, а если, скажем, купаешься каждый день, то душа не успевает каждый раз возвращаться на свое место.

В ванной стояла маленькая деревянная табуретка, некогда ею пользовались в бане, на прежней родине. На табуретке полагалось сидеть банщику. Перед ним стоял оцинкованный таз с горячей водой, его ставили под кран с холодной водой. Старая Люси иногда забывала добавить холодной воды или не считала это нужным - вода оказывалась несколько горячее, чем можно выдержать, - я с воплем вскакивал. Но на самом деле вода, наверное, была теплая и казалась кипятком, потому что я мерз. В таких случаях Люси хватала меня за загривок, усаживала на место и ворчала при этом, что ни за что не поверит, что я когда-нибудь разбогатею. В ковшик, привезенный со старой родины, она набирала горячей воды из таза (ковшик этот мы называли тас). И снова поливала меня горячей водой. На этот раз вода уже не кажется такой горячей, а может, я просто привык к бабушкиному ворчанию. Перво-наперво намыливали голову, причем не волосы, которых у меня всегда было много, а лицо, глаза, уши, нос и шею. У бабушки были сильные, мозолистые, проворные руки. Она без умолку говорила что-то сердитым голосом о мире, о том, что делают в нем разные люди, мудрые и глупцы.

Волосы дважды намыливали и дважды прополаскивали, потом принимались за спину. Бабушка не успокоится, пока не натрет ее докрасна. Потом она переключается на руки и спину и, натирая, приговаривает: "Кожа да кости, худющий, как палка. Такуи, почему на нем совсем нет мяса?" Она, конечно, не надеялась услышать ответа на вопрос, потому что мама в это время грела воду на кухне. На дне ванны собиралось много грязи. А если ее было мало, то бабушка огорчалась, ей, наверное, казалось, что ее хватка лучшей в мире банщицы ослабевает. Когда же грязи в ванне скапливалось много, она с гордостью говорила: "Видишь, видишь, сколько грязи! Хватит на маленький виноградник, где разводят аликанте ".

Когда ее сын Арам рассказывал о своих делах, она перенимала у него некоторые слова и употребляла, где могла. Ей особенно нравилось, как звучит аликанте . Это слово (или вариант, в котором оно произносилось бабушкой) хорошо уживалось с армянскими словами. Такие слова со всеми неточностями, искажениями и новообразованиями были неповторимы. Когда Люси что-то раздражало, она изобретала слова, а иногда и целые фразы.

Когда самая тяжелая работа оставалась позади, бабушка бросала мне мокрую мыльную тряпку: "А хозяйство свое давай сам". Она отворачивается или смотрит в другую сторону, мурлыча себе что-то под нос по настроению. Например, какой-нибудь "глупый протестантский гимн", как говаривала она. Или какую-нибудь патриотическую армянскую песню, либо свой вариант песни "Пусть не гаснет в доме очаг". Это было представление, спектакль, если хотите, который разыгрывался ради собственного удовольствия или чтобы доставить удовольствие кому-то, когда это встречало отклик, конечно. Но прежде всего это делалось ради дорогого ей человека, о котором она заботится. "Ля, ля, ля, ля, ля, ля, а теперь потри хорошенько ноги, тебе приходится много ходить". Наконец наступает очередь последнего обливания. Бабушка медленно выливает мне на голову воду из ковша: "Ох-ай". "Ох-ай" это совсем не то, что "А-ах". "А-ах" - на десяти разных языках выражает сожаление, скорбь. "Ох-ай" же значит хорошо, здорово, лучше быть не может. И так далее.

Потом подавалось большое теплое полотенце, которым я начинал лихорадочно вытираться, а бабушка мне помогала. И я мчался на кухню по веранде, продуваемой всеми ветрами.

Я вбегал на кухню, а меня там уже поджидал стакан холодной воды с тремя чайными ложками сахару. Вкуснее напитка и не знаю. Мы называли его шарбат, очевидно, это слово произошло от слова "шербет", а может, наоборот. Эту традицию я сохранил и в своей семье для своих детей, когда они были еще маленькими. И если кто-то об этом забывал, то сын или дочурка напоминали: "А где мой шарбат?"

Это шумное, лихорадочное, если хотите, в чем-то комичное купание все же было для нас благодатью.

После бани я одевался во все чистое: длинное свежевыстиранное белье, толстые свежевыстиранные носки; все дырки в них заштопаны, пальцы из них не торчат. Выглаженная свежая хлопчатобумажная синяя рубашка, синие брюки, тоже свежевыстиранные и глаженные. От всего исходил добрый густой запах хозяйственного мыла. Потом я сушил волосы на кухне и зачесывал их назад. Жира никакого не требовалось. Волосы у меня и без того жирные. Затем мне вручались ножницы, чтобы я остриг ногти на ногах, а после бабушка или мама, если бабушки не оказывалось дома, стригли мне ногти на руках, но всегда остригали один-два ногтя и забирали так глубоко, что они болели потом весь день.

- Надо же наконец научиться стричь ногти, - возмущался я.

- Ничего, отрастут, - отвечали мне равнодушно, - а теперь одеваться и марш в гостиную.

Минут через десять поспевал второй шарбат, еще вкуснее первого.

Как же здорово жить! Я повторял это множество раз, почти слово в слово, и успел надоесть всем. Им это не нравилось, и они ворчали на меня, как бабушка Люси: "Никогда тебе не стать писателем".

Ну что им ответить! Наверное, они никогда не мылись так, как мы. Наверное, они купались в нормальных ванных комнатах, каждый вечер или каждое утро, и мылились дорогим мылом. Никогда, наверное, после купания они не пили шарбат. (Они не пили шарбат ни сразу после купания, ни через десять-пятнадцать минут). Баня не стала для них благодатью. Они всегда были чистыми, даже очень чистыми. Им никогда не приходилось видеть столько грязи на дне ванны, что хватило бы на маленький виноградник аликанте. Они просто купались в своей ванне и ни о чем не задумывались.

Весь дом обогревался кухонной плитой. Другого источника тепла не существовало. Топили опилками. За три доллара нам привозили целый грузовик опилок и сваливали в один из двух наших сараев. За зиму мы сжигали два-два с половиной грузовика опилок. На растопку шли обрезки дерева, мы притаскивали их откуда только могли. Всю зиму, днем и ночью, в плите горел слабый огонь. Приятно пахло опилками, древесной смолой, кедром, сосной, дубом, раскаленной плитой. Плита была невысокая, имела две большие духовки, а на блестящей никелированной дощечке гордо сияла надпись "Экзельсиор". Нашего кота звали так же, в честь плиты. Кот расхаживал вокруг или лениво потягивался. Лежа на полу неподалеку, он поглядывал на армян, а те на кота, который научился у них, как себя вести, понимал немного из того, что они говорили, и все, что они делали. Мы жили вместе. Это был серый котище, ловкий, сильный, независимый и все же теплый и ласковый. Он был немного себе на уме, или, если хотите, был гениален, особенно весной и ранним летом. Бах! И он выпрыгивал сквозь москитную сетку, сквозь запертую на крючок дверь, словно она и не заперта, а распахнута настежь. От этого не страдали, однако, ни кот, ни дверь, ни сетка. Все объяснялось древним, безудержным влечением к девочкам. Кот исчезал на три-четыре дня, потом появлялся весь истерзанный, ложился и принимался сам себя исцелять, как Экклезиаст: "Все суета. Всюду печаль и невежество. Ради всего святого, какой во всем в этом смысл и где же, наконец, мое блюдечко с молоком?"

1961 г.

Перевел с английского Арам Оганян.

http://nkj.ru/archive/articles/2497/

Link to post
Share on other sites

рассказы-Вельветовые штаны . Поездка в Ханфорд

Тигр Тома Трейси

недавно подарили сборник избранный сочинений Сарояна.

кто читал, что читал? делимся впечатлениями.. :flower:

Link to post
Share on other sites

АНДРАНИК АРМЯНСКИЙ

Я заговорил по – армянски только после того как к нам переехала бабушка. Каждое утро она распевала песни о воине Андранике; так я узнал, что он был армянином, крестьянином – горцем, который верхом на черном коне с горсткой своих людей сражался с врагом. Было это в 1915 году, в год физических страданий и духовного разлада у народа моей страны и всего человечества, правда, мне тогда было семь лет и всего этого я не знал. Но по своей собственной неизъяснимой печали я мог судить, что в мире происходит что-то не то, только я не знал что именно. Занимаясь домашними делами, бабушка пела. Ее сильный скорбный голос был полон великого гнева, и вот тогда я начал догадываться. Я подхватил этот язык и заговорил на нем как-то сразу, потому что он жил во мне и мне оставалось восстановить связь между словами и памятью. Я же армянин. И да сгинут негодяи, что портят нам кровь. У нас, у армян, так, хотя это и неправильно. Негодяев не бывает. Армянин испытывает такое же чувство горечи, что и турок. Абсурдно, но я этого не знал. Я не знал, что турок - всего лишь простой добродушный, слабый человек, который делает то, к чему его принуждают. Я не знал, что ненавидеть его - все равно что ненавидеть армянина, ведь что армянин, что турок – по сути, это один и тот же человек. Бабушка тоже этого не знала и теперь не знает. А я знаю, правда, не уверен, доведет ли это меня до добра. Ведь столько еще в мире скудоумия! А под скудоумием я разумею всяческую дрань, невежество, например, или еще хуже, добровольное ослепление, тупое, безмозглое, упрямое нежелание видеть что-либо вокруг себя. Всем на свете известно, что наций как таковых не существует, однако же полюбуйтесь. Вот вам Германия, вот Италия, Франция, Англия, Россия, на худой конец. А посмотрите на Польшу. Как вам нравятся все эти обезумевшие маньяки! Пора бы людям открыть глаза и узреть собственный идиотизм. Ну почему не научатся использовать свою силу ради жизни, а не ради смерти, но, похоже, они этого не сделают. Моей бабушке слишком много лет, чтобы учиться. А как насчет всех тех, кому еще нет тридцати? С ними - то как? Или чтобы учиться они слишком молоды? Или это так полагается – работать на смерть?

В 1915 году генерал Андраник был отчасти в ответе за происходившие в мире беды, но в этом нет его вины. У него не было другого выхода, и он действовал так, как того требовали обстоятельства. Турка убивали армян, а генерал Андраник со своими солдатами убивал турок. Он убивал простых, добродушных, обыкновенных турок, но не уничтожил ни одного настоящего преступника, потому что все истинные преступники держались от поля боя подальше. Око за око, да только всякий раз не то, чье нужно. И моя бабушка молилась за победу и во здравие генерала Андраника, хотя и знала, что турки – народ не плохой, как она сама говорила.

Генерал Андраник выполнял в Армении и Турции ту же роль, что и Лоуренс Аравийский в Аравии: он держал турок в напряжении, чтобы те не могли угрожать войсками Италии, Франции, и Англии. Генерал Андраник был простым армянским крестьянином и верил, что если он будет наносить урон турецкой армии, как его в этом заверяли правительства Англии, Франции и Италии, его народ получит свободу. У генерала Андраника не было ничего общего с искателем приключений, непоседливым английским писателем, который пытался прийти к согласию с самим собой относительно того, что есть в мире для него ценного. В отличие от Лоуренса Аравийского генерал Андраник не видел, что усилия его тщетны и бессмысленны, поскольку после войны правительства Англии, Франции и Италии предадут его. Он не знал, что великие державы нуждаются в дружбе других великих держав, стремятся к ней, он не знал, что после войны и он, и народ Армении останутся ни с чем. Державы твердили, что нужно что-нибудь сделать для Армении, да так ничего и не сделали. По окончании войны генерал Андраник как был солдатом, так и остался; не солдатом, дипломатом и писателем, а лишь солдатом. Он был армянином и только. Не для того он воевал с турками, чтобы потом об этом написать. Он не написал обо всей войне и двух слов. Он сражался с турками, потому что был армянином. Когда окончилась война и начались деликатные дипломатические переговоры, генерал Андраник исчез. Турецкое правительство разыскивало его как преступника и посулило уйму денег тому, кто доставит его живым или мертвым. Генерал Андраник скрывался в Болгарии, но турецкие патриоты последовали за ним и туда. Поэтому он отправился в Америку.

Генерал Андраник прибыл в мой родной город. Казалось, в день его приезда на вокзале Южной Тихоокеанской железной дороги собрались все армяне Калифорнии. Я взобрался на телефонный столб и увидел, как он выходит из вагона. Это был мужчина лет пятидесяти, в хорошо сидящем костюме американского покроя, ростом чуть ниже шести футов, крепко сбитый и очень сильный. Он носил старомодные усы на армянский манер, совсем седые. Выражение его лица было суровым и вместе с тем добрым. Толпа окружила его со всех сторон. Встречающие посадили Андраника в большой роскошный «Кадиллак» и увезли.

Я слез со столба и всю дорогу до дядиного офиса бежал бегом. Было это не то в 1919 году, не то в 1920-м. Мне исполнилось то ли одиннадцать, то ли двенадцать лет. А может, это случилось на год- два позже. Впрочем, какая разница. Работал я у своего дяди в офисе рассыльным. Все мои обязанности заключались в том, что я должен был время от времени покупать ему холодный арбуз, который он разделывал тут же у себя на столе. Ему доставалась часть побольше, мне поменьше. Если в этот момент к дяде приходил посетитель, я сообщал посетителю, что дядя очень занят и просит подождать в приемной или зайти через час. Вот так мы с дядей коротали наши дни. Он был адвокатом с хорошей клиентурой. Приходился ему племянником, сыном сестры, а также слыл заядлым книгочеем. Говорили мы то по-армянски, то по-английски. Семечки сплевывали в плевательницу.

Мой дядя сидел за своим столом, пребывая в великом волнении, и курил сигарету.

-Ты видел Андраника? – спросил он по-армянски.

По-армянски мы никогда не называли его «генерал Андраник», только по-английски.

-Да, видел, - ответил я.

Дядя пришел в сильное возбуждение.

-Вот, - сказал он, - вот, возьми четвертак, сбегай принеси большой холодный арбуз.

Когда я вернулся с арбузом, в кабинете сидели четверо: редактор «Аспареза», еще один адвокат и два клиента оба фермеры. Все курили сигареты и говорили об Андранике. Дядя протянул мне доллар и велел принести столько арбузов, сколько я смогу дотащить. Обратно я пришел с зажатыми под каждой подмышкой большущими арбузами. Дядя разрезал их пополам и угостил посетителей. У нас были только две большие ложки да нож для масла, так что фермеры ели руками и я тоже.

Дядя представлял интересы одного фермера, а второй адвокат – другого. Дядин клиент утверждал, будто три года назад дал другому фермеру двести долларов взаймы, а расписку с него взять позабыл. Тот же в свою очередь уверял, что в жизни не занимал ни у кого и пенни. В этом состояла суть спора, но никому сейчас до этого не было дела. Все уплетали арбуз и радовались, что приехал Андраник. Наконец второй адвокат поинтересовался:

- А как быть с этим дельцем?

Дядя сплюнул семечку в плевательницу и обернулся к клиенту того адвоката.

-Давал тебе Овсеп взаймы двести долларов три года назад? – спросил он.

Да, это правда, - ответил фермер, отколупнул здоровый кусок арбуза из сердцевины и затолкал к себе в рот.

-Но вчера ты мне говорил, что он не давал тебе и пенни, - возразил его адвокат.

-Так то было вчера! – воскликнул фермер.- А сегодня я увидел Андраника. У меня нет сейчас денег, но я верну, как только продам свое зерно.

Братец, - сказал фермер по имени Овсеп, - вот это я и хотел от тебя услышать. Я дал тебе двести долларов, потому что ты нуждался в них, и я хотел получить их с тебя, а то люди засмеяли бы меня, дурака такого. Но теперь совсем другое дело. Не надо возвращать мне эти деньги. Оставь их себе в подарок. Они мне не нужны.

-Нет, братец,- возразил тут второй фермер, - долг есть долг. Я настаиваю на том, чтобы ты принял деньги.

Дядя слушал их и поглощал арбуз.

-Мне не нужны эти деньги, - сказал фермер по имени Овсеп.

-Я же занял у тебя две сотни, так или нет?- вопрошал второй.

-Ну так.

-Значит, я должен их тебе вернуть.

-Нет, братец, я их не возьму.

-Но ты должен.

-Нет.

Тогда второй повернулся к своему адвокату с кислой миной:

-Может, передадим дело в суд и заставим его взять деньги?

Адвокат взглянул на дядю, у того рот был набит арбузом. Адвокат смотрел на дядю с таким комическим видом, до того по-армянски, что, казалось, всем своим видом хотел сказать: ну и как все это называется? Тут дядя чуть не подавился от хохота арбузными семечками.

И тогда расхохотались все, даже фермеры.

-Соотечественники, - выговорил наконец дядя, - ступайте домой. Забудьте это мелкое происшествие. Сегодня у нас великий день. Наш герой Андраник приехал к нам с родины, с земли наших предков. Идите по домам и будьте счастливы.

Фермеры удалились, обсуждая знаменательное событие.

Приезд Андраника со старой родины армяне Калифорнии встретили с ликованием.

Однажды, месяцев шесть-семь спустя, когда мы сидели с дядей в офисе, к нему зашел Андраник. Я знал, что Андраник часто приходил к дяде, да только каждый раз в это время я бывал в школе. И вот только теперь увидел генерала Андраника, нашего национального героя вблизи. Он сидел с нами в одной комнате. Мне было очень грустно и обидно за него, я видел, как он расстроен, разочарован, подавлен. Где та славная Армения, которую он мечтал завоевать для своего народа? Где великое возрождение великой нации?

Он вошел в кабинет тихо, почти стесняясь. Так тих и застенчив может быть только великий человек. Мой дядя вскочил из-за стола, обожая и любя Андраника в эту минуту больше, чем кого- либо другого на свете, и в его лице любя всю погибшую нацию, всех умерших и живых, рассеянных по всему миру. Вскочил и я, любя его, как и мой дядя, но только его одного, Андраника, великого человека, ставшего ничем, солдата, бессильного перед светом, где царит дешевый и фальшивый мир, человека, преданного вместе с его народом, с Арменией, от которой осталось одно воспоминание.

Он говорил негромко, с час или около того, и ушел, а когда я взглянул на дядю, то увидел, что в глазах у него стоят слезы, а рот перекошен, как у маленького ребенка, которому мучительно больно, но он ни за что не позволит себе закричать.

Вот что выпало на нашу жалкую долю в тот недобрый пятнадцатый год. Спустя много лет то же самое произойдет с другими народами, малыми и большими, потому что этот путь никудышный, гибельный. Даже если твой народ настолько могуществен, что может победить на войне, то все равно в итоге его ожидает смерть, не в одном, так в другом воплощении. Смерть, а не жизнь – вот единственный результат. И всякий раз она обрушивается на людей, а не на нации, потому что есть только одна нация – нация живущих. Так что же мы не сойдем с выбранного пути? Почему не покончим с этим, почему мы продолжаем обманывать самих себя? Неужели нет другого способа показать свою силу, кроме как числом на войне? Так что же мы не положим этому конец? Что у нас на уме, что мы задумали сделать со всеми теми простыми, добрыми прекрасными людьми, которые встречаются в каждом городе? Турок и армянин – братья, и они это знают. Немец и француз, русский и поляк, японец и китаец – все они братья. Все они, по сути маленькие простые смертные люди, подвластные року. Зачем же им убивать друг друга? Кто от этого в выигрыше?

Я люблю то пьянящее чувство, которое просыпается во мне, когда моя душа и тело противостоят какой – нибудь грозной силе. Но почему этой силой должны быть наши братья, почему не что – то другое, менее ранимое и уязвимое, чем смертное человеческое существо? Почему эта треклятая война не может быть противоборством более благородного свойства? Разве все благородные задачи человечества уже решены? И ничего другого, кроме как убивать не осталось? Все знают, сколько еще нужно переделать всяких дел, так что ж мы не покончим с этим мартышкиным трудом?

После войны правительства великих держав предали Андраника и Армению, но войны Армении не пожелали предавать самих себя. Им было не до смеха. Они говорили: «Лучше умереть, чем позволить своему собственному благоразумию затянуть себя в новую кабалу!». Продолжать войну было бессмысленно, но прекратить войну означало бы погубить народ. В любом случае они шли на самоубийство, потому что в мире у них не осталось больше друзей. Правительства великих держав были заняты дипломатическими проблемами. Их война была окончена, наступило время разговоров. Для воинов же Армении настало время либо погибнуть, либо добиться великой победы. Но армянин слишком умудрен, чтобы верить в великие победы.

Этими воинами были националисты, дашнаки. Они сражались за Армению, за армянский народ, потому что не знали, как иначе можно сражаться за жизнь, достоинство и родину. По - другому в мире не бывает. Только пушками. У дипломатов не нашлось времени заниматься Арменией. Выбранный дашнаками путь был плох; он был ни к черту, но это были великие люди и делала он то, что должны были делать. И тот армянин, который их презирает и ненавидит, либо невежественен, либо предатель. Они совершили смертельную ошибку, я знаю, то была смертельная ошибка, но это был единственный возможный выход. Короче войну они выиграли. (Войны никогда не выигрываются, просто это слово используют исключительно для экономии места и времени). Так или иначе, нация не погибла целиком. Жители Армении мерзли, голодали, страдали от болезней, но солдаты выиграли свою войну, и Армения стала страной с правительством, с политической партией - дашнаками. (Грусть накатывает, когда вспоминаешь о тысячи убитых, но я славлю солдат, тех, кто погиб, и тех, кто выжил. Всех я славлю и люблю, а тех, кто пошел на компромисс, я всего лишь люблю). То была раковая, но благородная ошибка, позволившая Армении стать Арменией. Конечно, это была очень маленькая, очень незначительная страна, окруженная со всех сторон врагами, но зато на протяжении двух лет Армения была Арменией, Ереван – ее столицей. Впервые за тысячи лет Армения была Арменией.

Я знаю, как глупо этим гордиться, но ничего не могу поделать с собой, горжусь, и все тут.

Воевали, разумеется с турками. Все прочие враги хотя и были начеку, но не так активны. Когда же подвернулся удобный момент, один из этих врагов (не из ненависти, а во имя любви) в одночасье совершил то, что туркам не удавалось сделать сотни лет. (Турки были честнее: их ненависть была неприкрытой). Это были русские. Те, новоиспеченные. Вообще – то это были те же самые, прежние русские, только они придумали новую теорию о братстве людей на земле. Они навязались Армении в братья, взяв ее на мушку. Но если они искренне верили в свою идею, никто на них не в обиде. Они убили всех командиров армянской армии, но и за это их никто не винит. Очень немногим в Армении захотелось становится братьями этих самих новых русских, но армяне голодали и были измотаны войной, поэтому восстание против русских было коротким и трагичным. Оно моментально захлебнулось. Но, похоже, миру просто не хотелось, чтобы у армян была своя страна, даже через тысячи лет, даже после того, как больше половины армян Малой Азии были истреблены. Просто этого не хотелось русским. И вышло, что командиры армянской армии оказались преступниками, вот их и расстреляли. И все. Русские братья их расстреляли и дело концом. А потом сказали армянам, что им нечего опасаться. Турки их больше не потревожат. Проникнутые братскими чувствами русские солдаты маршировали по улицам армянских городов и говорили всем, что бояться нечего. У каждого солдата была винтовка. В Армении царила атмосфера великого братства.

Я сидел в кабинете дяди, далеко-далеко, в Калифорнии. «К черту, - сказал я, - кончено, можно начать забывать Армению. Андраник умер. Страна погибла. Великие державы суетятся вокруг новых проблем. К черту, к черту, я – не армянин, я – американец».

Ну, если откровенно, я и то, и другое, и ничто. Я люблю Армению, и я люблю Америку, я принадлежу им обеим, но я всего-навсего житель Земли, как и вы, кто бы вы там ни были.

Я пытался забыть Армению, но не смог. Моя родина Калифорния, но я не могу забыть Армению. Так что же все- таки такое наша родина? Какое- то особое место на земле? Реки? Озера? Небо? Может луна там восходит как – то по – другому? А солнце? Или наша родина – это деревья? Виноградники? Травы? Птицы? Скалы? Холмы? Горы? Равнины? Температура воздуха весной, летом и зимой? Пульс живой природы? Может, это дома и хижины улицы городов? Столы, стулья, чаепития и разговоры? Может, это персик, созревающий на ветке в летнюю жару? Может, это мертвые в земле? Может, это те, кто еще не родился? Может, это речь? А может, напечатанное слово родного языка? Написанная там картина? Песня? Танец? Или родина - это молитва, вознесенная в благодарение за воздух, воду, землю, огонь и жизнь? Может, родина – это глаза людей, их улыбки, их горе?

Не могу сказать наверняка, знаю только, что все это растворено в нашей крови, как воспоминание. Все это живет в человеке. Ведь я был в Армении, был, видел своими глазами, я знаю. Я побывал там, и во что я оттуда вынес: человек на земле – не что иное, как трагичное смертное существо, будь он хоть король хоть нищий. Я хочу, чтобы люди прозрели, уразумели, наконец, эту истину и прекратили увивать друг друга, потому что я верю в то, что существуют и другие достойные способы становиться великими. Я верю, что возможен исход, результатом которого будет жизнь, а не смерть. Какая разница, к какому народу принадлежать и какие политические теории исповедовать? Разве от этого уймется хоть ненамного боль и скорбь смертных? Разве нас это осчастливит, сделает могущественнее?

Я отправился в путешествие, чтобы узнать, подышать там воздухом, побывать там.

Виноград на армянских виноградниках еще не созрел, зеленели листья и лоза точь - в –точь как калифорнийская, и лица армян Армении как две капли воды похожи на лица армян Калифорнии. Реки Аракс и Кура медленно несли свои воды по плодородной земле Армении точно так же, как реки Кингс-ривер и Сан-Хоакин текут по долине, где я родился. И солнце было теплым и добрым и ни в чем не уступало калифорнийскому.

И ты словно везде и нигде. Все оказалось другим, и вместе с тем одно вполне могло сойти за другое: слово за слово, камешек за камешек, листок за листок, око за око, зуб за зуб. Это была не Армения и не Россия. Там жили люди и не только люди, там жило все, и одушевленное и неодушевленное: лоза, деревья, скалы, реки, улицы, дома, целая страна с городами и селами, все и ничто, и земля. И это было грустно. Автомобиль трясло по грунтовой дороге, ведущей к древней армянской церкви, в Эчмиадзин. Крестьяне, мужчины, женщины и дети, стояли босиком на старинном каменном полу, возведя глаза на крест, были поклоны и верили. А армянские марксисты снисходительно и немного стесняясь, над наивным недомыслием и глупой верой своих собратьев. По дороге в Ереван, сидя в автомобиле, я так глубоко переживал печаль своей страны, Армении, что в память об Армении мне запал только тихий голос генерала Андраника во время его разговора с моим дядей, слезы на глазах дяди и болезненная гримаса, исказившая его лицо после ухода Андраника.

1936

Перевел: Арам Оганян

Edited by АРМ-КА
Link to post
Share on other sites

Join the conversation

You can post now and register later. If you have an account, sign in now to post with your account.

Guest
Reply to this topic...

×   Pasted as rich text.   Paste as plain text instead

  Only 75 emoji are allowed.

×   Your link has been automatically embedded.   Display as a link instead

×   Your previous content has been restored.   Clear editor

×   You cannot paste images directly. Upload or insert images from URL.

×
×
  • Create New...