Jump to content

Recommended Posts

МОСТ

Я был холодным и твердым, я был мостом, я лежал над пропастью. По эту сторону в землю вошли пальцы ног, В по ту сторону — руки; я вцепился зубами в рассыпчатый I суглинок. Фалды моего сюртука болтались у меня по • бокам. Внизу шумел ледяной ручей, где водилась форель. Ни один турист не забредал на эту непроходимую кручу, мост еще не был обозначен на картах... Так я лежал и ждал; я поневоле должен был ждать. Не рухнув, ни один мост, коль скоро уж он воздвигнут, не перестает быть мостом.

Это случилось как-то под вечер — был ли то первый, был ли то тысячный вечер, не знаю: мои мысли шли всегда беспорядочно и всегда по кругу. Как-то под вечер летом ручей зажурчал глуше, и тут я услыхал человеческие шаги! Ко мне, ко мне... Расправься, мост, послужи, брус без перил, выдержи того, кто тебе доверился. Неверность его походки смягчи незаметно, но, если он зашатается, покажи ему, на что ты способен, и, как некий горный бог, швырни его на ту сторону.

Он подошел, выстукал меня железным наконечником своей трости, затем поднял и поправил ею фалды моего сюртука. Он погрузил наконечник в мои взъерошенные волосы и долго не вынимал его оттуда, по-видимому дико озираясь по сторонам. А потом — я как раз уносился за ним в мечтах за горы и долы — он прыгнул обеими ногами на середину моего тела. Я содрогнулся от дикой боли, в полном неведении. Кто это был? Ребенок? Видение? Разбойник с большой дороги? Самоубийца? Искуситель? Разрушитель? И я стал поворачиваться, чтобы увидеть его... Мост поворачивается! Не успел я повернуться, как уже рухнул. Я рухнул и уже был изодран и проткнут заостренными голышами, которые всегда так приветливо глядели на меня из бурлящей воды.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

СТУК В ВОРОТА

Это случилось в знойный летний день. По дороге к дому мы с сестрой проходили мимо запертых ворот. Не знаю, из озорства ли или по рассеянности постучала моя сестра в ворота или не стучала вовсе, а только погрозила кулаком. Дорога сворачивала влево, и в ста шагах начиналась деревня. Для нас это была совсем незнакомая деревня, но едва мы поравнялись с первым домом, как изо всех дверей высыпали люди и стали кивать нам, не то приветствуя, не то предостерегая нас. Они и сами были напуганы. Они ежились от испуга и показывали пальцами на усадьбу, мимо которой мы прошли, и толковали про стук в ворота. Хозяева усадьбы подадут на вас жалобу, и сейчас же начнется следствие. Я был совершенно спокоен и всячески успокаивал сестру. Скорее всего, она вовсе и не стучала, а если бы и стукнула разок, так никто никоим способом не может это доказать. Я старался убедить в этом окружающих, они меня слушали, но мнение свое держали при себе. А потом заявили, что не только мою сестру, но и меня, как брата, привлекут к ответу. Я только кивал с улыбкой. Все мы смотрели в сторону усадьбы-так, видя вдалеке клубы дыма, ждешь, когда же пробьется пламя. И правда, вскоре в распахнувшиеся ворота въехали всадники. Облако пыли застлало все, только поблескивали острия длинных копий. Не успел отряд скрыться во дворе усадьбы, как, очевидно, тут же повернул назад и поскакал по направлению к нам. Я старался удалить сестру, чтобы самому уладить дело. Она противилась, не желая оставлять меня одного. Я стал уговаривать ее хотя бы переодеться, чтобы предстать перед важными господами в приличном платье.

Наконец она согласилась и отправилась домой, а до дому еще было далеко. Тут как раз подскакали всадники, и, не сходя с седел, принялись требовать мою сестру. Ее сейчас нет, робко отвечали им, но она придет немного погодя.

Всадники отнеслись к этому довольно равнодушно — им, очевидно, важнее всего было застигнуть меня. Главную роль среди них играли двое — судья, напористый молодой господин, и его тихонький помощник, отзывавшийся на фамилию Асман. Мне предложили войти в крестьянскую горницу. Медленно, покачивая головой и теребя помочи, направился я туда под суровыми взглядами прибывших господ.

Я все еще рассчитывал, что меня, горожанина, с первых же слов выделят из этой крестьянской толпы и отпустят даже с почетом. Но судья вскочил в горницу раньше моего, и не успел я переступить порог, как он встретил меня словами: «Вот кого мне жаль». При этом он явно подразумевал не нынешнее мое положение, а то, что меня ожидает. Комната скорее походила на тюремную камеру, чем на крестьянскую горницу. Пол выложен каменными плитами, стены темные и сплошь голые, только кое-где вделаны железные кольца; посередине — нечто среднее между нарами и операционным столом.

Вдохну ли я когда-нибудь иной воздух, кроме тюремного?

Вот основной вопрос, который встает перед мной, вернее, встал бы, если бы у меня была малейшая надежда на освобождение.

Перевод Н. Касаткиной

Link to post
Share on other sites

СОСЕД

Мое дело целиком лежит на моих плечах. Две барышни с пишущими машинками и конторскими книгами в передней, моя комната с письменным столом, денежным ящиком, столом для совещаний, мягким креслом и телефоном — вот весь мой аппарат. Его так легко обозреть, им так легко управлять. Я совсем молод, и дела у меня сами идут. Я не жалуюсь, я не жалуюсь.

С нового года один молодой человек без раздумий снял пустующую соседнюю квартирку, со съемом которой я, растяпа, так долго медлил. Тоже комната с передней, но, кроме того, и кухня. Комната и передняя мне не помешали бы, обе мои барышни иногда уже чувствовали чрезмерную нагрузку, — но на что мне нужна была кухня? Из-за этой закавычки я и упустил квартиру. Теперь там расположился этот молодой человек. Гаррас его фамилия. На двери табличка: «Гаррас, контора». Я навел справки, мне сказали, что это дело подобное моему. От предоставления ему кредита не то чтобы предостерегали, ведь речь шла о молодом, растущем человеке, у которого, возможно, есть будущее, однако не то чтобы и советовали предоставлять ему кредит, ибо в данный момент состояния, судя по всему, нет.

Иногда встречаю Гарраса на лестнице, по-видимому, он всегда чрезвычайно торопится, он буквально прошмыгивает мимо меня. Я его еще так и не разглядел хорошенько, ключ от конторы у него уже наготове в руке. Он мгновенно открывает дверь. Он улепетывает как хвост крысы, и я снова стою перед табличкой «Гаррас, контора», хотя читал ее уже куда чаще, чем она того заслуживает.

Ах, эти убого тонкие стены, предающие человека, честно трудящегося, а нечестного укрывающие. Мой телефон висит на стене, которая отделяет меня от соседа. Однако я отмечаю это лишь как особенно иронический факт. Даже если бы он висел на противоположной стене, в соседней квартире было бы все слышно. Я отучился называть по телефону имена клиентов. Но не требуется, разумеется, большой хитрости, чтобы угадывать эти имена по характерным, но неизбежным поворотам разговора... Иногда я от беспокойства пляшу на цыпочках с наушником вокруг аппарата и все-таки не могу предотвратить разглашения тайн.

Конечно, из-за этого мои деловые решения становятся неуверенными, мой голос нетвердым. Что делает Гаррас, когда я говорю по телефону? Если бы я захотел сильно преувеличить — а это часто приходится делать, чтобы обрести ясность, — я мог бы сказать: Гаррасу телефон не нужен, он пользуется моим, он придвинул к стенке свой диванчик и слушает, а я, когда раздается звонок, должен бежать к телефону, выслушивать желания клиента, принимать важные решения, истово уговаривать — но тем самым прежде всего поневоле давать отчет Гаррасу через стенку.

Может быть, он даже не дожидается конца разговора, а поднимается после тех слов, которые достаточно прояснили ему дело, мечется по своему обыкновению по городу и, прежде чем я по.вешу трубку, уже, может быть, начинает действовать против меня.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

ГИБРИД

У меня есть необыкновенный зверек — полукошечка, полуягненок. Он достался мне после отца в числе прочего наследства. Но окончательно развился уже у меня, раньше он был больше ягненком, чем кошечкой. Теперь у него от того и от другого почти поровну. От кошки — морда и когти, от ягненка — размер и строение тела; от обоих глаза, они сверкают диким блеском, а также шерстка — она у него мягкая и совсем гладкая; движения — он и скачет и крадется. Когда светит солнце, он свернется клубком на подоконнике и мурлычет, а на лужке носится как бешеный, так что его и не поймаешь. От кошки он убегает, на ягненка кидается. В лунные ночи кровельный желоб — излюбленное место его прогулок. Мяукать он не умеет, к мышам у него отвращение. Он может часами подстерегать добычу у курятника, но на убийство не соблазнился ни разу.

Я пою его подслащенным молоком, и это для него лучшая пища. Жадно сосет он молочко сквозь клыки хищного зверя.

Понятно, какая это забава для детишек. В воскресное утро у нас приемные часы. Я сажаю зверька к себе на колени, и меня обступает детвора со всей округи. На меня сыплются самые невероятные вопросы, на которые никто не в силах ответить: откуда взялся такой зверек, отчего он очутился у меня, были ли раньше такие зверьки и как же будет, когда он умрет, скучно ли ему одному, почему у него нет детенышей, как его зовут — и все в таком роде.

Я не считаю нужным отвечать, а попросту, без лишних объяснений показываю то, что есть. Иногда ребята приносят с собой кошек, один раз притащили даже двух ягнят, но им пришлось разочароваться — никаких родственных чувств обнаружено не было.

Зверьки спокойно оглядели друг друга — звериный их взгляд сказал, что каждый мирится с существованием другого, как с волей провидения.

У меня на коленях зверек не проявляет ни страха, ни кровожадности — прижмется ко мне и блаженствует. Он посемейному привязан к тем, кто его вырастил. Но это вовсе не какая-то особенная преданность, а попросту верное чутье животного, у которого по белу свету рассеяно бесчисленное множество свойственников, но настоящей кровной родни, должно быть, нет вовсе, и потому мы для него — священный оплот. Мне даже смешно становится, когда мой зверек начинает меня обнюхивать, вьется вокруг ног и боится хоть на миг расстаться со мной. Видно, ему мало быть ягненком и кошкой — ему хочется стать еще и собакой.

Однажды у меня выдался такой день, какие бывают у всякого, когда все в делах ползет по швам, и не видно выхода, и хочется на все махнуть рукой, и вот, полулежа в таком расположении духа у себя в качалке и держа зверька на руках, я невзначай опустил глаза и увидел, что с его косматой мордочки капают слезы — мои или его? Неужто же эта кошка с овечьей душой наделена вдобавок человеческим честолюбием? Немного унаследовал я от отца, но этот зверек дорогого стоит.

В нем слита неуемная природа кошки и ягненка, как ни различны они между собой. Потому-то ему и тесно в его шкуре. Случается, вскочит мой зверек на соседнее кресло, упрется передними лапами в мое плечо, а носом тычется мне в ухо. Кажется, будто он что-то шепчет мне; и в самом деле, он тут же нагнется и заглянет мне в лицо, словно хочет проверить, как на меня подействовало его сообщение. Ему в угоду я киваю с понимающим видом. Тогда он спрыгивает на пол и скачет вокруг меня.

Возможно, что нож мясника был бы для такого выродка избавлением. Но он — моя наследная доля, и я на эту жертву не пойду. Пусть дожидается, пока сам не испустит дух, хотя порой он и смотрит на меня разумным человеческим взглядом, призывающим поступить так, как велит мне разум.

Перевод Н. Касаткиной

Link to post
Share on other sites

ВОЗЗВАНИЕ

В нашем доме, в этом чудовищном доме в предместье, густонаселенной громадине, проросшей неистребимыми средневековыми руинами, сегодня, туманным ледяным зимним утром, было распространено следующее воззвание:

«Всем моим соседям по дому.

У меня есть пять детских ружей. Они висят у меня в шкафу, на каждом крючке по одному. Первое принадлежит мне, заявку на другие может подать кто пожелает. Если заявок окажется больше чем четыре, лишние должны будут принести свои собственные ружья и сложить их в моем шкафу. Ибо нужно единообразие, без единообразия мы вперед не продвинемся. Кстати сказать, все мои ружья ни для чего прочего не пригодны, механизм испорчен, затычка оторвана, только курки еще щелкают. Нетрудно будет, значит, добыть, если понадобится, добавочные ружья. Но, в сущности, на первое время мне подойдут и люди без ружей. В решающий миг мы, обладающие ружьями, поместим невооруженных в середине. Эта тактика оправдала себя в войне первых американских фермеров против индейцев, почему же ей не оправдать себя и здесь, ведь обстоятельства сходны. Можно, значит, на какой-то срок вообще отказаться от ружей, и даже эти пять ружей нужны не обязательно, но раз уж они налицо, их следует применить. Если же четверо других не захотят носить их, то пусть и не носят. Тогда я один, как вождь, буду носить ружье. Но у нас не должно быть вождя, поэтому я свое ружье сломаю или спрячу».

Это было первое воззвание. В нашем доме ни у кого нет ни времени, ни охоты читать воззвания, а тем более обдумывать. Вскоре мелкие клочки бумаги плавали в потоке грязи, который идет с чердака, получает пополнение из всех коридоров, стекает по лестнице и там борется с встречным потоком, накатывающим снизу. Но через неделю появилось второе воззвание:

«Соседи по дому!

Никто до сих пор ко мне не являлся. Я непрерывно, отлучаясь лишь из-за необходимости зарабатывать на жизнь, находился дома, а в мое отсутствие, во время которого дверь моей комнаты всегда оставалась открытой, на столе у меня лежал листок, где мог записаться каждый желающий. Никто этого не сделал».

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

КОММЕНТАРИЙ (НЕ НАДЕЙСЯ!)

Было очень раннее утро, улицы были чисты и пустынны, я шел на вокзал. Сверив свои часы с башенными, я увидел, что время сейчас гораздо более позднее, чем я думал, мне нужно было очень спешить, ужас от этого открытия сделал меня неуверенным в пути, я еще неважно ориентировался в этом городе, к счастью, поблизости оказался полицейский, я подбежал к нему и, запыхавшись, спросил, как пройти на вокзал. Он улыбнулся и сказал:

— У меня ты хочешь узнать дорогу?

— Да, — сказал я, — потому что сам не могу найти ее.

— Не надейся, не надейся! — сказал он и размашисто отвернулся, как это делают люди, которые хотят быть наедине со своим смехом.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

О ПРИТЧАХ

Многие сетуют на то, что слова мудрецов — это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», — он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ничем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако, совсем над другим.

В ответ на это один сказал: «Почему вы сопротивляетесь? Если бы вы следовали притчам, вы сами стали бы притчами и тем самым освободились бы от каждодневных усилий».

Другой сказал: «Готов поспорить, что и это притча».

Первый сказал: «Ты выиграл».

Второй сказал: «Но, к сожалению, только в притче».

Первый сказал: «Нет, в действительности; в притче ты проиграл».

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

СУПРУЖЕСКАЯ ЧЕТА

Общее положение дел столь скверно, что иногда, выкраивая время, в конторе я сам беру сумку с образцами, чтобы лично навестить заказчиков. Среди прочего я уже давно собирался сходить к Н., с кем прежде находился в постоянной деловой связи, которая, однако, за последний год по неведомым мне причинам почти распалась. Для таких преткновений вовсе и не нужно существенных причин; при нынешних неустойчивых обстоятельствах дело часто решает какой-нибудь пустяк, чье-то настроение, и точно так же какой-нибудь пустяк, какое-то слово может все привести снова в порядок. Но проникнуть к Н. не совсем просто; он старый человек, в последнее время сильно прихварывает и, хотя он еще держит в своих руках все дела, сам в конторе почти не бывает; чтобы поговорить с ним, надо сходить к нему домой, а такой деловой поход стараешься отложить.

Но вчера вечером после шести я все-таки отправился в путь; время было, правда, не гостевое, но ведь смотреть на дело следовало не со светской, а с коммерческой стороны. Мне повезло. Н. был дома, он только что, как мне сказали в прихожей, вернулся с женой с прогулки и сейчас находился в комнате своего сына, который был нездоров и лежал в постели. Меня пригласили тоже пройти туда; сперва я закол######ся, но потом желание поскорее закончить неприятный визит победило, и меня, в том виде, в каком я был, в пальто, шляпе и с сумкой с образцами в руке, провели через какую-то темную комнату в тускло освещенную, где собралась небольшая компания.

Инстинктивно, по-видимому, взгляд мой упал сперва на одного слишком хорошо мне знакомого агента торговой фирмы, который отчасти мой конкурент. Он уселся у самой постели больного, так, словно был врачом; могущественно восседал он в своем красивом, распахнутом, вспучившемся пальто; его нахальство бесподобно; что-то похожее думал, возможно, и больной, который, лежа с лихорадочным румянцем на щеках, на него иногда поглядывал. Он, кстати сказать, не так молод, сын Н., это человек моего возраста с короткой окладистой бородой, несколько неухоженной из-за болезни. Старик Н., рослый, широкоплечий, но из-за своего изнуряющего недуга изрядно, к моему удивлению, похудевший, согнувшийся и потерявший уверенность, еще стоял, как вошел, в шубе и что-то бормотал сыну. Жена его, маленькая и хрупкая, но крайне деятельная, хотя лишь постольку, поскольку это касалось его, — нас она почти не замечала — была занята сниманием с него шубы, что вследствие разницы в их росте доставляло некоторые затруднения, но в конце концов удалось. Может быть, впрочем, действительное затруднение состояло в том, что Н. был очень нетерпелив и все время беспокойно искал руками кресло, каковое жена, когда сняла с него шубу, быстро придвинула. Сама же взяла шубу, под которой почти скрылась, и унесла ее.

Теперь наконец, показалось мне, пришло мое время, вернее, не пришло и никогда, наверное, здесь не придет; если я вообще хотел еще что-то попробовать сделать, это должно было случиться сейчас, ибо я чувствовал, что условия для деловых переговоров могут здесь только ухудшаться и ухудшаться; а усаживаться здесь навсегда, как намеревался, по-видимому, поступить этот агент, было не в моем вкусе; с ним, кстати сказать, я совершенно не собирался считаться. Поэтому я сразу стал излагать свое дело, хоть и видел, что Н. хотелось сейчас поговорить с сыном. К сожалению, у меня есть привычка, когда я, говоря что-нибудь, разволнуюсь, — а это случилось очень скоро и случилось в этой комнате больного раньше обычного, — вставать с места и во время речи прохаживаться по комнате. Как ни удобна такая манера в собственной конторе, в чужой квартире это все же немного обременительно. Ноя не мог совладать с собой, особенно без привычной папиросы. Что ж, у каждого свои дурные привычки, мои еще достохвальны по сравнению с привычками этого агента. Что можно сказать, например, по поводу того, что свою шляпу, которую держит на колене и медленно передвигает там взад-вперед, он иногда вдруг, совершенно неожиданно, надевает на голову? Он, правда, тут же снимает ее, словно это случилось нечаянно, но все-таки какое-то мгновение она находится у него на голове, и время от времени он повторяет это снова и снова. Такое поведение, право же, можно назвать непозволительным. Мне-то это не мешает, я прохаживаюсь, я целиком поглощен своими делами и не замечаю его, но ведь, наверно, есть люди, которых этот фокус со шляпой может совершенно вывести из себя. Впрочем, разгорячившись, я не обращаю внимания не только на эту помеху, но и вообще ни на кого, я, правда, вижу, что происходит, но, пока не кончил или пока не слышу прямо-таки возражений, как бы не принимаю этого к сведению. Так, например, я прекрасно видел, что Н. способен мало что воспринять; держа руки на подлокотниках, он неудобно вертелся так и сяк, смотрел не на меня, а бессмысленно-ищуще в пустоту, и лицо его казалось таким безучастным, словно ни звуки моей речи, ни даже чувство моего присутствия не проникали к нему. Видя все это болезненное, дающее мне мало надежд поведение, я тем не менее продолжал говорить, как если бы у меня была еще возможность своей речью, своими выгодными предложениями — я сам пугался уступок, на которые шел, хотя их никто не требовал, — все в конце концов привести в равновесие. Известное удовлетворение испытывал я и от того, что агент, как я мельком заметил, наконец оставил свою шляпу в покое и скрестил на груди руки; мои заявления, рассчитанные отчасти на него, нанесли, казалось, его планам чувствительный удар. И на радостях я бы, может быть, еще долго продолжал говорить, если бы сын, которым я до сих пор, как лицом для меня второстепенным, пренебрегал, вдруг не приподнялся с постели и не заставил меня, подняв кулак, замолчать. Он явно хотел еще что-то сказать, что-то показать, но у него не хватило сил. Я принял все это за лихорадочный бред, но вскоре, невольно взглянув на старика Н., понял, в чем дело.

Н. сидел с открытыми, остекленевшими, выпученными, только на миг еще зрячими глазами, наклонившись вперед и дрожа, словно кто-то держал его или бил по затылку, нижняя губа, да и вся нижняя челюсть с широко обнажившейся десной, непослушно отвисла, все лицо как-то распалось; он еще дышал, хотя и тяжело, но потом, как бы освободившись, откинулся к спинке кресла, закрыл глаза, на лице его еще мелькнуло выражение какого-то большого усилия, и затем все кончилось. Я подскочил к нему, схватил безжизненно повисшую, холодную, ужаснувшую меня руку; пульса не было. Итак, все. Кончено, старик. Нам бы умирать не тяжелее. Но сколько всего надо было сейчас сделать! И что в этой спешке прежде всего? Я огляделся, ища помощи; но сын натянул одеяло на голову, слышно было его бесконечное всхлипывание; агент, холодный, как лягушка, засел в своем кресле, в двух шагах напротив Н., явно решив ничего не делать, просто переждать; оставался, значит, я, только я, чтобы что-то сделать, а сейчас сделать самое трудное — каким-то сносным способом, то есть способом, которого не существовало на свете, оповестить жену. И уже я услышал старательные, шаркающие шаги из соседней комнаты.

Она принесла — все еще в уличной одежде, она еще не успела переодеться — согретую на печи ночную рубашку, которую хотела надеть сейчас на мужа.

— Он уснул, — сказала она, улыбнувшись и покачав головой, когда застала у нас такую тишину. И с бесконечной доверчивостью невинного она взяла ту же руку, которую я только что с отвращением и робостью держал в своей, поцеловала ее словно в маленькой брачной игре, и — каково нам троим было смотреть на это! — Н. пошевелился, громко зевнул, позволил надеть на себя рубаху, с досадливо-ироническим видом выслушал нежные упреки жены за переутомление во время слишком большой прогулки и, чтобы объяснить свою дремоту иначе, сказал, как ни странно, что-то насчет скуки. Затем, дабы не простудиться по дороге в другую комнату, он на время лег в постель к сыну; голова его была уложена у ног сына на две поспешно принесенные женою подушки. После того, что произошло раньше, я уже не нашел в этом ничего особенного. Затем он потребовал вечернюю газету, взял ее, не обращая внимания на гостей, но не читал, а только просматривал, говоря при этом с поразительной деловой проницательностью довольно неприятные вещи о наших предложениях, непрестанно делая пренебрежительные движения свободной рукой и намекая щелканьем языка на скверный запах, который вызывает у него во рту наша манера вести дела. Агент не смог удержаться от того, чтобы не отпустить несколько неуместных замечаний, на свой грубый лад, он, видимо, даже чувствовал, что после случившегося все надо как-то уравновесить, но, конечно, его способ менее всего годился для этого. Я быстро простился, я был почти благодарен агенту; без его присутствия у меня не хватило бы решимости уже уйти.

В передней я еще встретил госпожу Н. При виде ее жалкой фигурки я сказал ей в задумчивости, что она немного напоминает мне мою мать. И поскольку она промолчала, я добавил:

— Что бы ни говорили по этому поводу, она могла творить чудеса. Все, что мы портили, она приводила в порядок. Я потерял ее еще в детстве.

Я нарочно говорил чрезмерно медленно и отчетливо, ибо полагал, что эта старая женщина туга на ухо. Но она была, по-видимому, глуха, ибо спросила без перехода:

— А внешний вид моего мужа?

По нескольким ее прощальным словам я, кстати сказать, понял, что она спутала меня с агентом; мне хотелось думать, что иначе она была бы доверчивее.

Затем я по лестнице сошел вниз. Спускаться оказалось труднее, чем прежде подниматься, а ведь и подъем-то не был легок. Ах, какие бывают неудачные деловые походы, а надо нести свое бремя дальше.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

КОРШУН

Это был коршун, он долбил мне клювом ноги. Башмаки и чулки он уже изорвал, а теперь клевал голые ноги. Долбил неутомимо, потом несколько раз беспокойно облетал вокруг меня и снова продолжал свою работу. Мимо проходил какой-то господин, он минутку наблюдал, потом спросил, почему я это терплю.

— Я же беззащитен, — отозвался я. — Птица прилетела и начала клевать, я, конечно, старался ее отогнать, пытался даже задушить, но ведь такая тварь очень сильна. Коршун уже хотел наброситься на мое лицо, и я предпочел пожертвовать ногами. Сейчас они почти растерзаны.

— Зачем же вам терпеть эту муку? — сказал господин. — Достаточно одного выстрела — и коршуну конец.

— Только и всего? — спросил я. — Может быть, вы застрелите его?

— Охотно, — ответил господин. — Но мне нужно сходить домой и принести ружье. А вы в состоянии потерпеть еще полчаса?

— Ну, не знаю, — ответил я и постоял несколько мгновений неподвижно, словно оцепенев от боли, потом сказал: — Пожалуйста, сходите. Во всяком случае, надо попытаться...

— Хорошо, — согласился господин, — потороплюсь...

Во время этого разговора коршун спокойно слушал и смотрел то на меня, то на господина. Тутя увидел, что он все понял; он взлетел, потом резко откинулся назад, чтобы сильнее размахнуться, и, словно метальщик копья, глубоко всадил мне в рот свой клюв. Падая навзничь, я почувствовал, что свободен и что в моей крови, залившей все глубины и затопившей все берега, коршун безвозвратно захлебнулся.

Перевод В. Станевич

Link to post
Share on other sites

МОЛЧАНИЕ СИРЕН

Доказательство того, что и недостаточные, даже ребяческие средства могут послужить для спасения.

Чтобы уберечься от сирен, Одиссей заткнул себе воском уши и велел приковать себя к мачте. Подобным образом могли, конечно, испокон веков поступать все путешественники, кроме тех, кого сирены заманивали уже издалека, но во всем мире было известно, что это нисколько не помогает. Пение сирен пронизывало все, и страсть соблазненных смахнула бы и не такие помехи, как цепи и мачта. Но об этом Одиссей не думал, хотя он, может быть, и слышал об этом, Он целиком положился на горсть воска и оковы и, невинно радуясь своему ухищрению, плыл сиренам навстречу.

Но у сирен есть оружие более страшное, чем пение, а именно — молчание. Хотя этого не случалось, но можно представить себе, что от их пения кто-то и спасся, но уж от их молчания наверняка не спасся никто. Чувству, что ты победил их собственными силами, и, как следствие этого, безудержной заносчивости не может сопротивляться ничто на земле.

И действительно, когда Одиссей приближался, эти могучие певицы не пели, то ли они полагали, что такого противника можно одолеть только молчанием, то ли выражение блаженства на лице Одиссея, который ни о чем другом, кроме цепей и воска, не думал, заставило их забыть о всяком пении.

А Одиссей, если можно так выразиться, не слышал их молчания, он полагал, что они поют и только слух его защищен. Сперва он увидел было повороты их шей, их глубокое дыхание, их полные слез глаза, их полуоткрытые рты, но решил, что все это связано с ариями, которые неслышно звучат вокруг него. А вскоре все это отскользнуло от его направленного вдаль взгляда, сирены поистине исчезли из-за его решительности, и как раз тогда, когда он был ближе всего к ним, он уже не помнил о них.

Они же — прекраснее, чем когда-либо, — вытягивались и вертелись, распускали по ветру свои страшные волосы и растопыривали выпущенные когти на скалах. Им уже не хотелось соблазнять, им хотелось только как можно дольше ловить отблеск больших глаз Одиссея.

Если бы у сирен было сознание, они были бы тогда уничтожены. А так они остались, только Одиссей ушел от них.

Есть, впрочем, одно добавление к преданию. Одиссей, говорят, был так хитроумен, так изворотлив, что сама богиня судьбы не могла проникнуть в его душу. Может быть, он, хотя человеческим умом этого не понять, действительно заметил, что сирены молчали, и только до некоторой степени корил их и богов за то мнимое пение.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

ГОРОДСКОЙ ГЕРБ

При строительстве вавилонской башни все было сначала более или менее в порядке; порядок был даже, пожалуй, слишком большой, слишком уж много думали о дорожных указателях, переводчиках, жилье для рабочих и путях сообщения, словно впереди века спокойной работы. Тогда господствовало даже мнение, что строить нужно как можно медленнее; мнение это вовсе не нужно было так уж преувеличивать, чтобы вообще отказаться от закладки фундамента. Аргументация была такая: самое главное во всем этом предприятии — мысль построить башню, которая достанет до неба. По сравнению с этой мыслью все прочее второстепенно. Мысль эта, во всем своем величии явившись однажды, уже не может исчезнуть; пока будут на свете люди, будет и сильное желание достроить башню. В этом смысле, стало быть, не надо беспокоиться о будущем, напротив, знания человечества растут, зодчество делало успехи и будет делать успехи и дальше, работу, на которую нам нужен год, через сто лет, может быть, сделают за полгода, к тому же лучше, прочнее. Зачем же сегодня выбиваться из сил? Это имело бы смысл, только если бы можно было надеяться построить башню за время одного поколения. Но этого никоим образом нельзя было ожидать. Скорее можно было предположить, что следующее поколение с его более совершенным знанием найдет работу предыдущего поколения скверной и снесет построенное, чтобы начать заново. Такие мысли сковывали силы, и больше, чем о строительстве башни, заботились о строительстве города для рабочих. Каждое землячество хотело иметь самое лучшее жилье, из-за этого возникали споры, которые перерастали в кровавые стычки. Эти стычки не прекращались; для руководителей они были новым доводом в пользу того, что из-за отсутствия необходимой сосредоточенности башню следует строить очень медленно, а еще лучше — лишь после заключения всеобщего мира. Однако время проводили не только в стычках, в перерывах город украшали, чем, впрочем, вызывали новую зависть и новые стычки. Так прошло время первого поколения, но и все следующие не были иными, только росло мастерство, а с ним и воинственность. Вдобавок уже второе или третье поколение поняло бессмысленность строительства такой башни, но все были уже слишком крепко связаны друг с другом, чтобы покинуть город.

Все возникшие в этом городе предания и песни полны тоски о том предсказанном дне, когда город, пятью следующими через короткие промежутки ударами, разрушит исполинский кулак. Поэтому-то кулак и изображен на гербе города.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

СОДРУЖЕСТВО ПОДЛЕЦОВ

Было некогда содружество подлецов, то есть это были не подлецы, а обыкновенные люди. Они всегда держались вместе. Если, например, кто-то из них подловатым образом делал несчастным кого-то постороннего, не принадлежащего к их ассоциации, — то есть опять-таки ничего подлого тут не было, все делалось как обычно, как принято делать — и затем исповедовался перед содружеством, они это разбирали, выносили об этом суждение, налагали взыскание, прощали и так далее. Зла никому не желали, интересы отдельных лиц и ассоциации соблюдались строго, и исповедующемуся подыгрывали: «Что? Из-за этого ты огорчаешься? Ты же сделал то, что само собой разумелось, поступил так, как должен был поступить. Все другое было бы непонятно. Ты просто перевозбужден. Приди в себя!» Так они всегда держались вместе, даже после смерти они не выходили из содружества, а хороводом возносились на небо. В общем, полет их являл картину чистейшей детской невинности. Но поскольку перед небом все разбивается на свои составные части, они падали поистине каменными глыбами.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

ОТКАЗ

Когда я встречаю красивую девушку и прошу ее: «Будь добра, пойди со мной», — а она молча проходит мимо, она хочет этим сказать:

«Ты не герцоге громким именем, не широкий американец с телосложением индейца, с горизонтально-спокойными глазами, с кожей, овеянной воздухом лугов и бегущих через них рек, ты не путешествовал к большим озерам и по ним, которые находятся сама не знаю где. Вот и спрашивается, зачем мне, красивой девушке, идти с тобой?»

«Ты забываешь, тебя не мчат сквозь улицы, плавно качаясь, автомобили; я не вижу, чтобы за тобой правильным полукругом следовали, бормоча благословения тебе, затянутые в костюмы господа из твоей свиты; твои груди хорошо упрятаны в корсаж, но твои ляжки и бедра вознаграждают себя за эту воздержанность; ты носишь платье из тафты с плиссировкой, как то прошлой осенью доставляло удовольствие решительно всем нам, и все-таки ты улыбаешься — иногда, — нося на теле эту опасность для жизни».

«Да, мы оба правы и, чтобы нам неопровержимо не осознать это, пойдем лучше по домам врозь».

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

ПЛАТЬЯ

Когда я вижу на красивых девушках красивые платья с пышными складками, рюшами и всяческой отделкой, мне часто приходит на ум, что платья не долго сохранят свой вид:

складки сомнутся и их уже не разгладить, отделка запылится и ее уже не очистить, и ни одна женщина не захочет изо дня в день с утра до вечера носить то же самое роскошное платье, ибо она побоится показаться жалкой и смешной.

Однако я вижу красивых девушек с хрупкими изящными фигурками, с очаровательными личиками, гладкой кожей и пышными волосами, которые изо дня в день появляются в той же самой данной им от природы маске и, подперев то же самое личико теми же самыми ладонями, любуются на свое отражение в зеркале.

Только иногда, когда они поздно вечером вернутся с бала и взглянут в зеркало, им вдруг покажется, что на них смотрит потрепанное, одутловатое, запыленное лицо, всеми уже виденное и перевиденное и порядком поизносившееся.

Перевод И.Татариновой

Link to post
Share on other sites

ОКНО НА УЛИЦУ

Кто живет одиноко, но иногда все-таки хочет приобщиться к чему-то, кто с учетом времени суток, погоды, условий работы и тому подобного хочет немедленно увидеть любую руку, за которую он мог бы ухватиться,-тот без окна на улицу долго не выдержит. Да и в том случае, если он ничего не ищет, а только, усталый, поводя взглядом между небом и публикой, подходит к своему подоконнику, нехотя и чуть запрокинув голову, — да и тогда лошади внизу увлекут его в свое сопровождение, состоящее из повозки и шума, а тем самым в конечном счете к человеческому согласию.

Перевод C.Апта

Link to post
Share on other sites

ДЕРЕВЬЯ

Ибо мы как срубленные деревья зимой. Кажется, что они просто скатились на снег, слегка толкнуть — и можно сдвинуть их с места. Нет, сдвинуть их нельзя — они крепко примерзли к земле. Но, поди ж ты, и это только кажется.

Перевод И.Татариновой

Link to post
Share on other sites

РАССЕЯННО ГЛЯДЯ В ОКНО

Что будем делать в эти весенние дни, которые теперь быстро наступают? Сегодня утром небо было серое, а подойдя к окну сейчас, удивляешься и прижимаешься щекой к ручке окна.

Внизу видишь свет уже, правда, низкого солнца на лице девочки, которая идет и оглядывается, и одновременно видишь на нем тень мужчины, который ее догоняет.

Но вот уже мужчина прошел, и лицо ребенка совсем светлое.

Перевод С. Апта

Link to post
Share on other sites

ПРОГУЛКА В ГОРЫ

Не знаю, — воскликнул я беззвучно, — я не знаю. Раз никто не идет, так никто и не идет. Я никому не сделал зла, мне никто не сделал зла, но помочь мне никто не хочет. Никто, никто. Ну и подумаешь. Только вот никто не поможет мне, а то эти Никто-Никто были бы даже очень приятны. Я бы очень охотно — почему нет? — совершил прогулку в компании таких Никто-Никто. Разумеется, в горы, куда же еще? Сколько их, и все они прижимаются друг к другу, сколько рук, и все они переплелись, сплотились вместе, сколько ног, и все они топчутся вплотную одна к другой. Само собой, все во фраках. Вот так мы и идем. Ветер пробирается всюду, где только между нами осталась щелочка. В горах дышится так свободно! Удивительно еще, что мы не поем.

Пер. И.Татариновой

Link to post
Share on other sites

РЕШЕНИЯ

Вырваться из жалкого состояния легко, наверно, даже нарочитым усилием. Я сорвусь с кресла, обегу стол, пошевелю головой и шеей, зажгу огонь в глазах, напрягу мышцы вокруг них. Буду противодействовать каждому чувству, бурно приветствовать А., если он сейчас явится, любезно терпеть Б. у себя в комнате, жадными глотками, несмотря на боль и тягость, впивать в себя все, что скажет В.

Но даже если это удастся, с каждой ошибкой-а они неизбежны — все это, и легкое, и трудное, будет стопориться, и мне придется вернуться по кругу назад.

Поэтому все же самое правильное — сносить все, быть незыблемым, как тяжелая масса, и, даже если чувствуешь, что тебя как бы ветром сдуло, не трепыхаться напрасно, глядеть на другого взглядом животного, не чувствовать раскаянья, короче, собственноручно подавить то, что еще в виде призрака осталось от жизни, то есть умножить в себе последний, совсем уже могильный покой и не признавать ничего, кроме него.

Характерный жест такого состояния — это движенье проведенного над бровями мизинца.

Пер. С. Апта

Link to post
Share on other sites
  • 1 month later...

Один из крупнейших писателей-модернистов XX века.

Родился в семье лавочника. Окончил престижную немецкую школу в Праге, в 1906 году получил степень бакалавра юриспруденции. Юридическая практика приносила достаточно средств, чтобы снимать жилье, и оставляла достаточно времени на то, чтобы писать (а не писать Кафка, по его собственным словам, просто не мог).

В 1917 году у него обнаружили туберкулез; он провел почти пять лет в санаториях и на горных курортах, однако болезнь прогрессировала. И в 1924 году Кафки не стало. При жизни Кафки была опубликована лишь малая толика его рассказов, а все романы увидели свет посмертно.

В 1913 году вышли сборник рассказов "Размышление" и повесть "Суд", а два года спустя появилась повесть "Метаморфоза". Сам Кафка завещал сжечь все свои неопубликованные рукописи, однако его друг, писатель Макс Брод, решил иначе. В середине 20-ч годов были напечатаны романы, принесшие Францу Кафке мировую известность: "Процесс" (1925), "Замок"(1926), "Америка" (1927). Вполне возможно, что, когда бы не решительность Макса Брода, о глубине таланта Кафки не было бы известно и по сей день.

frantzkafka_v.jpg

Link to post
Share on other sites

АФОРИЗМЫ

РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ ИСТИННОМ ПУТИ

1. Истинный путь идет по канату, который натянут не высоко, а над самой землей. Он предназначен, кажется, больше для того, чтобы о него спотыкаться, чем для того, чтобы идти по нему.

2. Все человеческие ошибки суть нетерпение, преждевременный отказ от методичности, мнимая сосредоточенность на мнимом деле.

3. Есть два главных человеческих греха, из которых вытекают все прочие: нетерпение и небрежность. Из-за нетерпения люди изгнаны из рая, из-за небрежности они не возвращаются туда. А может быть, есть только один главный грех: нетерпение. Из-за нетерпения изгнаны, из-за нетерпения не возвращаются.

4. Многие тени усопших заняты только тем, что лижут волны реки смерти, потому что она течет от нас и еще сохраняет соленый вкус нашего моря. От отвращения река эта вздымается, начинает течь вспять и несет мертвых назад в жизнь. А они счастливы, поют благодарственные песни и гладят возмущенную реку.

5. Начиная с определенной точки, возврат уже невозможен. Этой точки надо достичь.

6. Решающее мгновение человеческого развития длится вечно. Правы поэтому революционные духовные движения, объявляющие все прежнее ничтожным, ибо еще ничего не произошло.

7. Один из самых действенных соблазнов зла — призыв к борьбе.

8. Она — как борьба с женщинами, которая заканчивается в постели.

9. А. очень напыщен, он думает, что весьма преуспел в добре, поскольку, будучи, очевидно, объектом всегда заманчивым, испытывает все больше искушений с совершенно неведомых ему прежде сторон.

10. А верное объяснение состоит в том, что в него вселился большой бес и прибежала тьма маленьких, чтобы служить большому.

11-12. Различие взглядов, какие могут быть, скажем, на яблоко: взгляд малыша, которому надо вытянуть шею, чтобы только увидеть яблоко на доске стола, и взгляд хозяина дома, который берет яблоко и без труда подает его сотрапезнику.

13. Первый признак начала познания — желание умереть. Эта жизнь кажется невыносимой, другая — недостижимой. Уже не стыдишься, что хочешь умереть; просишь, чтобы тебя перевели из старой камеры, которую ты ненавидишь, в новую, которую ты только еще начнешь ненавидеть. Сказывается тут и остаток веры, что во время пути случайно пройдет по коридору главный, посмотрит на узника и скажет: «Этого не запирайте больше. Я беру его к себе».

14. Если бы ты шел по ровной дороге, шел по доброй воле и все же отступал назад, тогда бы дело было пропащее; но поскольку ты взбираешься по отвесному склону, такому отвесному, что снизу ты сам кажешься повисшим на нем, то шаги вспять могут быть вызваны только особенностями почвы, и отчаиваться тебе не следует.

15. Словно дорога осенью: только ее выметут, как она уже снова покрывается сухими листьями.

16. Клетка пошла искать птицу.

17. В этом месте я еще ни разу не был: иначе дышится, ослепительнее, чем солнце, сияет с ним рядом звезда.

18. Если бы возможно было построить Вавилонскую башню, не взбираясь на нее, это было бы позволено.

19. Не позволяй злу уверить тебя, что у тебя могут быть тайны от него.

20. Леопарды врываются в храм и выпивают до дна содержимое жертвенных сосудов; это повторяется снова и снова, и в конце концов это может быть предусмотрено и становится частью обряда.

21. Так крепко, как рука держит камень. А держит она его крепко лишь для того, чтобы швырнуть его как можно дальше. Но дорога приведет и в ту даль.

22. Ты — это задача. Ни одного ученика кругом.

23. При настоящем противнике в тебя вселяется безграничное мужество.

24. Понять, какое это счастье, что почва, на которой ты стоишь, не может быть больше, чем способны покрыть две твои ступни.

25. Как можно радоваться миру? Разве только если убегаешь в него.

26. Укрытиям нет числа, спасение лишь в одном, но возможностей спасения опять-таки столько же, сколько укрытий.

Есть цель, но нет пути; то, что мы называли путем, — это промедление.

27. Делать отрицательное — это на нас еще возложено; положительное дано нам уже.

28. Стоит лишь впустить в себя зло, как оно уже не требует, чтобы ему верили.

29. Задние мысли, с которыми ты впускаешь в себя зло, — это не твои мысли, а зла.

Животное отнимает плетку у хозяина и стегает себя, чтобы стать хозяином, но оно не знает, что это — только фантазия, вызванная новым узлом на плетке хозяина.

30. Добро в каком-то смысле безотрадно.

31. К самообладанию я не стремлюсь. Самообладание означает хотеть действовать в каком-то случайном месте бесконечных излучений моей духовной личности. А уж если приходится замыкать себя такими кругами, то предпочитаю делать это бездеятельно, просто дивясь этой чудовищной совокупности и унося домой лишь подкрепление, которое, е contrato*, дает этот взгляд.

Наоборот (лат.).

32. Вороны утверждают, что одна-единственная ворона способна уничтожить небо. Это не подлежит сомнению, но не может служить доводом против неба, ибо небо-то как раз и означает невозможность ворон.

33. Мученики не недооценивают тела, они стараются возвысить его на кресте. В этом они едины со своими противниками.

34. Его усталость — это усталость гладиатора после боя, его работа состояла в том, что он белил угол канцелярского помещения.

35. Нет обладания, есть только бытие, только жаждущее последнего вздоха, жаждущее задохнуться бытие.

36. Раньше я не понимал, почему не получаю ответа на свой вопрос, сегодня не понимаю, как мог я думать, что можно спрашивать. Но я ведь и не думал, я только спрашивал.

37. Его ответом на утверждение, что он, может быть, и владеет, но не существует, были только дрожь и сердцебиенье.

38. Некто удивлялся тому, как легко ему идти путем вечности; а он стремглав несся по этому пути вниз.

39а. Злу нельзя платить в рассрочку — а непрестанно пытаются.

Можно допустить, что Александр Великий, несмотря на военные успехи своей молодости, несмотря на отличное войско, которое он создал, несмотря на устремленные изменить мир силы, которые он в себе чувствовал, остановился бы у Геллеспонта и никогда не переступил бы его, причем не от страха, не от нерешительности, не из-за слабой воли, а из-за земной тяжести.

39б. Путь бесконечен, тут ничего не убавишь, ничего не прибавишь, и все же каждый прикладывает к нему свой детский аршин. «Конечно, ты должен пройти еще этот аршин пути, это тебе зачтется».

40. Только наше понятие о времени заставляет нас называть Страшный суд именно так, по сути, это военно-полевой суд.

41. Несообразность мира кажется, к утешению, лишь количественной.

42. Опустить на грудь голову, полную отвращения и ненависти.

43. Охотничьи собаки еще играют во дворе, но дичь от них не уйдет, сколько бы уже сейчас ни металась она по лесам.

44. Смешно оснастился ты для этого мира.

45. Чем больше ты впряжешь лошадей, тем скорее пойдет дело — то есть не скорее вырвешь из фундамента глыбу — это невозможно, — а скорее порвешь ремни и поедешь весело налегке.

46. Слово «быть»(sein) обозначает на немецком языке и существование, и принадлежность кому-то.

47. Им было предоставлено на выбор стать царями или гонцами царей. По-детски все захотели стать гонцами. Поэтому налицо одни гонцы, они носятся по миру и за отсутствием царей сами сообщают другу другу вести, которые стали бессмысленны. Они бы рады покончить со своей несчастной жизнью, но не осмеливаются из-за присяги.

48. Верить в прогресс не значит верить, что прогресс уже состоялся. Это не было бы верой.

49. А. — виртуоз, и небо его свидетель,

50. Человек не может жить без постоянного доверия к чему-то нерушимому в себе, причем и это нерушимое, и это доверие могут долго оставаться для него скрыты. Одно из проявлений этой скрытости — вера в личного бога.

51. Нужно было посредничество змея: зло может соблазнить человека, но не может стать человеком.

52. В борьбе между тобой и миром будь секундантом мира.

53. Никого нельзя обманывать, в том числе и мир, насчет его победы.

54. Нет ничего другого, кроме духовного мира; то, что мы называем чувственным миром, есть зло в мире духовном, а то, что мы называем злом, есть лишь необходимость какого-то момента нашего вечного развития.

Сильнейшим светом можно упразднить мир. Перед слабыми глазами он становится тверд, перед еще более слабыми у него появляются кулаки, перед еще более слабыми он становится стыдлив и уничтожает того, кто отваживается взглянуть на него.

55. Всё обман: искать минимума заблуждений, оставаться при обыкновенном, искать максимума. В первом случае обманываешь добро, чересчур облегчая себе его достижение, и зло, ставя ему слишком невыгодные условия борьбы. Во втором случае обманываешь добро, даже не стремясь к нему, стало быть, в земных делах. В третьем случае обманываешь добро, как можно дальше от него удаляясь, и зло, надеясь обессилить его преувеличением. Предпочесть следовало бы, значит, второй случай, ибо добро обманываешь всегда, а зло в этом случае не обманываешь хотя бы с виду.

56. Есть вопросы, мимо которых мы не смогли бы пройти, если бы от природы не были освобождены от них.

57. Все, что вне чувственного мира, язык может выразить только намеками, но никак не сравнениями, даже и приблизительно, потому что язык, в соответствии с чувственным миром, тоскует только об обладании и о том, что с таковым связано.

58. Лгут меньше всего, когда меньше всего лгут, а не тогда, когда для этого меньше всего поводов.

59. Лестничная ступенька, не вытоптанная ногами, есть сама по себе нечто деревянное, грубо сколоченное.

60. Кто отрекается от мира, должен любить всех людей, ибо он отрекается и от их мира. Тем самым он начинает догадываться об истинной человеческой сути, которую нельзя не любить, если предположить, что ты ей соответствуешь.

61. Кто в мире любит своего ближнего, совершает не большую и не меньшую несправедливость, чем тот, кто любит в мире себя самого. Остается только вопрос, возможно ли первое.

62. Тот факт, что нет ничего другого, кроме духовного мира, отнимает у нас надежду и дает нам уверенность.

63. Наше искусство — это ослепленность истиной: истинен только свет на отпрянувшем с гримасой лице, больше ничего.

64/65. Изгнание из рая в главной своей части вечно. То есть хотя изгнание из рая окончательно и жизнь в мире неминуема, однако вечность этого процесса (или, выражаясь временными категориями, — вечная повторяемость этого процесса) дает нам все же возможность не только надолго оставаться в раю, но и в самом деле там находиться, независимо от того, знаем ли мы это здесь или нет.

66. Он свободный и защищенный гражданин земли, ибо посажен на цепь достаточно длинную, чтобы дать ему доступ ко всем земным пространствам, и все же длинную лишь настолько, чтобы ничто не могло вырвать его за пределы земли. Но в то же время он еще и свободный и защищенный гражданин неба, ибо посажен еще и на небесную цепь, рассчитанную подобным же образом. Если он рвется на землю, его душит ошейник неба, если он рвется в небо — ошейник земли. И тем не менее у него есть все возможности, и он это чувствует; более того, он даже отказывается объяснять все это первоначальной оплошностью.

67. Он бежит вслед за фактами, как начинающий конькобежец, который к тому же упражняется в таком месте, где это запрещено.

68. Что радостнее, чем вера в бога домашнего очага!

69. Теоретически существует полнейшая возможность счастья: верить в нечто нерушимое в себе и не стремиться к нему.

70/71. Нерушимое едино; оно — это каждый отдельный человек, и в то же время оно всеобщее, отсюда беспримерно нерасторжимая связь людей.

72. В одном и том же человеке есть опыт, который при полной своей неодинаковости имеет все-таки один и тот же объект, а из этого следует, что в одном и том же человеке не может не быть разных субъектов.

73. Он жрет отбросы с собственного стола; благодаря этому он, правда, какое-то время более сыт, чем все, но он отучается есть сидя за столом; а из-за этого потом перестают поступать и отбросы.

74. Если то, что будто бы уничтожилось в раю, поддавалось уничтожению, значит, решающего значения оно не имело; а если не поддавалось, то, значит, мы живем в ложной вере.

75. Проверь себя на человечестве. Сомневающегося оно заставляет сомневаться, верящего — верить.

76. Это чувство: «здесь я не брошу якорь» — и сразу почувствовать катящиеся, несущие волны вокруг себя!

В обход. Крадучись, робея, надеясь, обходит ответ вопрос, в отчаянье вглядывается в его неприступное лицо, следует за ним самыми бессмысленными, то есть как можно дальше уводящими от ответа путями.

77. Общение с людьми совращает к самоанализу.

78. Дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой.

79. Чувственная любовь скрывает небесную; в одиночку ей это не удалось бы, но поскольку она неосознанно содержит в себе элемент небесной любви, это ей удается.

80. Истина неразделима, значит, она сама не может узнать себя; кто хочет узнать ее, должен быть ложью.

81. Никто не может желать того, что ему в конечном счете во вред. Если, однако, от отдельного человека складывается иное впечатление, — а оно складывается, возможно, всегда, — то объясняется это тем, что кто-то в человеке желает чего-то, что этому кому-то, правда, на пользу, но кому-то второму, кто привлекается разве что для оценки данного случая, сильно вредит. Если бы человек с самого начала, а не только при оценке, стал на сторону этого второго, то первое «кто-то»угасло бы, а с ним и желание.

82. Почему мы ропщем на грехопадение? Не из-за него изгнаны мы из рая, а из-за дерева жизни, чтобы нам не есть от него.

83. Грешны мы не только тем, что ели от дерева познания, но и тем, что еще не ели от дерева жизни. Грешно состояние, в котором мы пребываем, независимо от вины.

84. Мы были созданы, чтобы жить в раю, рай был предназначен для того, чтобы служить нам. Наше назначение было изменено; что это случилось и с назначением рая, не говорится.

85. Зло — это излучение человеческого сознания в определенных переходных положениях. Иллюзия — это, в сущности, не чувственный мир, а его зло, которое, однако, для наших глаз и составляет чувственный мир.

86. С момента грехопадения мы, по сути, равны в способности распознавать добро и зло; тем не менее именно тут ищем мы особые свои преимущества. Но действительные различия начинаются лишь по ту сторону этого распознания. Видимость противоположности вызывается вот чем: никто не может удовлетвориться одним распознанием, а должен стараться действовать в соответствии с таковым. Но на это ему не дано силы, а потому он должен надрываться, даже рискуя все равно не обрести нужной силы, ему просто ничего другого, кроме этой последней попытки, не остается. (Таков смысл угрозы смертью при запрете есть от дерева познания; таков, может быть, и первоначальный смысл естественной смерти.) Перед этой попыткой он испытывает страх; он предпочел бы взять назад распознание добра и зла (название «грехопадение»идет от этого страха); но случившееся нельзя взять назад, а можно только замутить. Для этой цели возникают мотивации. Весь мир полон их, больше того, весь видимый мир — это, может быть, не что иное, как мотивация человека, который хочет минуты покоя. Попытка фальсифицировать факт распознания, выставить распознание лишь целью.

87. Вера — как топор гильотины, так же тяжела, так же легка.

88. Смерть перед нами — примерно как картина на стене класса, изображающая битву Александра Македонского. Все дело в том, чтобы еще в этой жизни затмить картину своими деяниями или совсем погасить.

89. У человека есть свобода воли, причем троякая. Во-первых, он был свободен, когда пожелал этой жизни; теперь он, правда, уже не может взять ее назад, ибо он уже не тот, кто тогда хотел ее, тот он лишь в той мере, в какой, живя, исполняет свою тогдашнюю волю.

Во-вторых, он свободен, поскольку может выбрать манеру ходьбы и путь этой жизни.

В-третьих, он свободен, поскольку тот, кто некогда будет существовать снова, обладает волей, чтобы заставить себя при любых условиях идти через жизнь и таким способом прийти к себе, причем дорогой хоть и избираемой, но настолько запутанной, что она ни одной дольки этой жизни не оставляет нетронутой.

Это троякость свободной воли, но это ввиду одновременности и одинаковости, одинаковость по сути в такой степени, что не остается места для воли, ни свободной, ни несвободной.

90. Две возможности: делать себя бесконечно малым или быть им. Второе — завершение, значит, бездеятельность, первое — начало, значит, действие.

91. Во избежание словесной ошибки: что следует деятельно разрушить, то надо сперва крепко схватить; что крошится, то крошится, но разрушить это нельзя.

92. Первое идолопоклонство было, конечно, страхом перед вещами, а в связи с этим — страхом перед необходимостью вещей, а в связи с этим — страхом перед ответственностью за вещи. Ответственность эта казалась такой чудовищной, что ее не осмеливались возложить даже на какое-то единичное внечеловеческое существо, ибо и посредничество какого-то существа еще не облегчило бы человеческую ответственность в достаточной степени, общение только с одним существом было бы еще слишком отягощено ответственностью, поэтому на каждую вещь возложили ответственность за себя самое, более того, на эти вещи возложили еще и относительную ответственность за человека.

93. В последний раз психология!

94. Две задачи начала жизни: все больше ограничивать свой круг и постоянно проверять, не спрятался ли ты где-нибудь вне своего круга.

95. Зло бывает порой в руке, как орудие; узнанное или неузнанное, оно, не переча, позволяет отложить себя в сторону, если есть воля на то.

96. Радости этой жизни суть не ее радости, а наш страх пред восхождением в высшую жизнь; муки этой жизни суть не ее муки, а наше самобичевание из-за этого страха.

97. Только здесь страдать — это страдать. Не в том смысле, что те, кто страдает здесь, где-то в другом месте из-за этого страдания будут возвышены, а в том смысле, что то, что именуется в этом мире страданием, в другом мире не изменяется, а только освобождено от своей противоположности, блаженства.

98. Представление о бесконечной широте и полноте космоса есть результат доведенного до крайности смешения многотрудного созидания со свободным волеизъявлением.

99. Насколько тягостнее самой неумолимой убежденности в нашем теперешнем греховном состоянии, даже самая слабая убежденность в будущем, вечном оправдании нашей бренности. Только сила, с какой переносишь эту вторую убежденность, — а она в своей чистоте полностью охватывает первую — есть мера веры.

Иные полагают, что помимо большого изначального обмана устраивают еще в каждом случае, специально для них, маленький особый обман, что, стало быть, когда на сцене играется любовная пьеса, у актрисы, кроме лживой улыбки для своего возлюбленного, есть еще особенно коварная улыбка для вполне определенного зрителя на галерке. Это значит заходить слишком далеко.

100. Может быть знание о дьявольщине, но не может быть веры в нее, ибо больше дьявольщины, чем налицо, не бывает.

101. Грех всегда приходит открыто и ощущается сразу. Он уходит на своих корнях, и его не нужно вырывать.

102. Всеми страданиями вокруг нас должны страдать и мы. У всех у нас не одно тело, но одно развитие, а это проводит нас через все боли в той или иной форме. Как дитя проходит в своем развитии через все стадии жизни вплоть до старости и до смерти (и каждая стадия, в сущности, от страха или от желания, кажется предыдущей недостижимою), точно так же и мы (связанные с человечеством не менее глубоко, чем с самими собой) проходим в своем развитии через все страдания этого мира. Справедливости при таком положении нет места, но нет места и страху перед страданием или возможности истолковать страдание как заслугу.

103. Ты можешь отстраняться от страданий мира, это тебе разрешается и соответствует твоей природе, но, быть может, как раз это отстранение и есть единственное страдание, которого ты мог бы избежать.

105. Средство, которым обольщает этот мир, и свидетельство того, что этот мир — лишь переход, суть одно и то же. И по праву, ибо только так может нас обольстить этот мир, и так оно в действительности и есть. Но беда в том, что после удавшегося обольщения мы забываем вышеупомянутое свидетельство, и так в сущности добро заманивает нас в зло, а взгляд женщины — в ее постель.

106. Смирение дает каждому, даже отчаявшемуся от одиночества, сильнейшую связь с ближним, причем немедленно, правда, только при полном и долгом смирении. Оно способно на это потому, что оно есть истинный язык молитвы, поклонение и теснейшая связь одновременно. Отношение к ближнему — это отношение молитвы, отношение к себе — это отношение стремления, из молитвы черпается сила для стремления.

Можешь ли ты знать что-либо иное, кроме обмана? Ведь стоит уничтожить обман, как тебе нельзя будет глядеть ни на что, а то превратишься в соляной столп.

107. Все очень ласковы с А. — подобно тому, например, как даже от хороших игроков оберегают превосходный бильярд, пока не явится великий игрок, который внимательно осмотрит доску, не потерпит никаких преждевременных изъянов, а затем, когда начнет играть сам, разъярится самым неистовым образом.

108. «А затем он вернулся к своей работе, как ни в чем не бывало». Это замечание знакомо нам по неясному множеству старинных повестей, хотя, может быть, не встречается ни в одной.

109. «Что нам не хватает веры, нельзя сказать. Сам факт нашей жизни имеет для веры неисчерпаемое значение». — «При чем тут вера? Ведь нельзя же не жить». — «Именно в этом «нельзя же»и заключена безумная сила веры; в этом отрицании она получает облик».

Тебе не надо выходить из дому. Оставайся за своим столом и слушай. Даже не слушай, только жди. Даже не жди, просто молчи и будь в одиночестве. Вселенная сама начнет напрашиваться на разоблачение, она не может иначе, она будет упоенно корчиться перед тобой.

-------------------------

Длинновато получилось...

Link to post
Share on other sites

по сутьи и "процесс" незавершон.

я имею в виду что конец написан.

а некоторие глави в середине не дописаны.

я спросил "кто он?"

в смыслье "это он?"

Link to post
Share on other sites

ОН

Записи 1920 года

Ни для чего он не бывает достаточно подготовлен, но не может даже упрекать себя в этом, ибо где взять в этой жизни, так мучительно требующей каждую минуту готовности, время, чтоб подготовиться, и даже найдись время, можно ли подготовиться, прежде чем узнаешь задачу, то есть можно ли вообще выполнить естественную, а не лишь искусственно поставленную задачу? Потому-то он давно уже под колесами; странным, но и утешительным образом, к этому он был подготовлен меньше всего.

Все, что он делает, кажется ему, правда, необычайно новым, но и, соответственно этой немыслимой новизне, чем-то необычайно дилетантским, едва даже выносимым, неспособным войти в историю, порвав цепь поколений, впервые оборвав напрочь ту музыку, о которой до сих пор можно было по крайней мере догадываться. Иногда он в своем высокомерии испытывает больше страха за мир, чем за себя.

Со своей тюрьмой он смирился. Кончить узником — это могло бы составить цель жизни. Но у клетки была решетка. Равнодушно, властно, как у себя дома, через решетку вливался и выливался шум мира, узник был, по сути, свободен, он мог во всем принимать участие, снаружи ничего не ускользало от него, он мог бы даже покинуть клетку, ведь прутья решетки отстояли друг от друга на метр, он даже узником не был.

У него такое чувство, что он заграждает себе путь тем, что он жив, а это препятствие служит ему опять-таки доказательством, что он жив.

Его собственная лобная кость преграждает ему путь, он в кровь расшибает себе лоб о собственный лоб.

Он чувствует себя на этой земле узником, ему тесно, у него появляются печаль, слабость, болезни, бредовые мысли узников, никакое утешение не может утешить его, потому что это именно лишь утешение, хрупкое, вызывающее головную боль утешение перед лицом грубого факта пребывания в узилище. Но если спросить его, чего он, собственно, хочет, он не сможет ответить, ибо у него — это одно из его сильнейших доказательств — нет представления о свободе.

Иные опровергают беду ссылкой на солнце, он опровергает солнце ссылкой на беду.

Самобичующее, тяжеловесное, часто надолго прерывающееся, но, по сути, непрестанное волновое движение всякой жизни, чужой и собственной, мучит его, потому что приносит с собой непрестанную необходимость мышления. Услыхав, что у его друга должен родиться ребенок, он сознает, что он уже пострадал за это, обо всем подумав заранее.

Он видит двояко. Первое — это спокойное, наполненное жизнью, невозможное без известного удовольствия созерцание, рассуждение, исследование, излияние. Численность и возможность всего этого бесконечна, даже мокрице нужна относительно большая трещина, чтобы укрыться, а для этих работ вообще не остается места: даже там, где нет ни трещинки, они могут жить тысячами и тысячами, проникая друг в друга. Это — первое. А второе — это момент, когда ты, вызванный, чтобы дать отчет, не выдавливаешь из себя ни звука, бросаешься назад в рассуждения и т. д., но теперь, видя полную безнадежность, уже никак не можешь купаться во всем этом, тяжелеешь и с проклятьем тонешь.

Речь идет вот о чем. Однажды, много лет назад, я сидел, конечно, довольно грустный, на скате Лаврентьевой горы. Я проверял, чего желаю от жизни. Самым важным или самым привлекательным оказалось желание найти такой взгляд на жизнь (и — это, разумеется, было неразрывно связано — письменно убедить в нем других), при котором жизнь хоть и сохраняет свои естественные тяжелые падения и подъемы, но в то же время, с не меньшей ясностью, предстает пустотой, сном, неопределенностью. Желание, может быть, и прекрасное, если бы пожелал я по-настоящему. Примерно как пожелал бы сработать стол по всем правилам ремесла и в то же время ничего не делать, причем не так, чтобы можно было сказать: «Для него сработать стол — пустяк», а так, чтобы сказали: «Для него сработать стол — настоящая работа и в то же время пустяк», отчего работа стала бы еще смелее, еще решительнее, еще подлиннее и, если хочешь, еще безумнее.

Но он совершенно не мог так пожелать, ибо его желание не было желанием, оно было лишь оправданием, узакониванием пустоты, оттенком веселости, который он хотел придать пустоте, куда он, правда, сделал тогда лишь несколько первых шагов, но уже чувствовал, что это — его стихия. Это было тогда своего рода прощание с видениями молодости, которая, впрочем, никогда не обманывала его непосредственно, а только через речи всяких авторитетов вокруг. Так возникла необходимость «желания».

Он доказывает только себя самого, его единственное доказательство — он сам, все противники побеждают его сразу же, но не тем, что опровергают его (он неопровержим), а тем, что доказывают себя.

Человеческие союзы основаны на том, что кто-то своим сильным бытием как бы опроверг отдельно другие, сами по себе неопровержимые жизни. Им-то это приятно и утешительно, но это лишено правды, а потому всегда недолговечно.

Это была прежде часть монументальной группы. Вокруг какого-то возвышения посредине стояли в продуманном порядке символы солдатского сословия, искусств, наук, ремесел. Одним из этих многих был он. Сейчас эта группа давно распалась, или по крайней мере он покинул ее и влачит свое существование один. Даже прежней профессии у него больше нет, он и забыл даже, что изображал тогда. Наверно, именно из-за этого забвенья возникает какая-то печаль, неуверенность, беспокойность, какая-то омрачающая настоящее тоска по прошлому. И все же эта тоска есть важный элемент жизненной силы, а может быть, и она сама.

Он живет не ради своей личной жизни, он мыслит не ради своего личного мышления. У него такое чувство, что он живет и мыслит по принуждению некоей семьи, для которой, хоть она и сама куда как богата силой жизни и мысли, он по какому-то неведомому ему закону представляет собой некую формальную необходимость. Из-за этой неведомой семьи и из-за этого неведомого закона его нельзя отпустить.

Первородный грех, древняя несправедливость, совершенная человеком, состоит в упреке, который делает и от которого не отступается человек, в упреке, что с ним поступили несправедливо, что по отношению к нему был совершен первородный грех.

Перед витриной Казинелли вертелись двое детей, мальчик лет шести и семилетняя девочка, богато одетые, говорили о Боге и о грехах. Я остановился позади них. Девочка, вероятно, католичка, считала только обман Бога настоящим грехом. Мальчик, вероятно, протестант, с детским упорством спрашивал, а что же такое обман человека или кража. «Тоже очень большой грех, — сказала девочка, — но не самый большой, только грехи перед Богом самые большие, для грехов перед людьми у нас есть исповедь. Когда я исповедуюсь, за мной опять стоит ангел, а когда совершаю грех, за моей спиной появляется черт, только его не видно». И устав от полусерьезности, она для забавы повернулась на каблуках и сказала: «Видишь, никого за мной нет». Мальчик повернулся таким же образом и увидел меня. «Видишь, — сказал он, не считаясь с тем, что я услышу его, или вовсе не думая об этом, — за мной стоит черт» — «Этого я тоже вижу, — сказала девочка, — но я его не имею в виду».

Он не хочет утешения, но не потому, что не хочет его, — кто его не хочет? — а потому, что искать утешения значит: посвятить этой задаче свою жизнь, жить всегда на периферии собственной личности, чуть ли не вне ее, едва ли уже знать, для кого ищешь утешения, и поэтому не быть даже в состоянии найти действенное утешение, действенное, не истинное, ибо такового не существует.

Он сопротивляется пристальному взгляду ближнего. Человек, даже будь он непогрешим, видит в другом только ту часть, на которую хватает его силы зрения и способа смотреть. Как всякий, но крайне преувеличенно, он норовит ограничить себя так, как в силах увидеть его взгляд ближнего. Если бы Робинзон, для утешения ли, от покорности ли, от страха, незнания или тоски так и не покидал самой высокой или, вернее, самой зримой точки острова, он бы вскоре погиб; но поскольку он, не рассчитывая на корабли и на их слабые подзорные трубы, начал исследовать весь свой остров и находить в нем радость, он сохранил жизнь и был, хоть и в необходимой для разума последовательности, но все-таки в конце концов найден.

— Ты делаешь из своей нужды добродетель.

— Во-первых, это делает всякий, а во-вторых, именно я этого не делаю. Я оставляю свою нужду нуждой, я не осушаю болот, а живу в их миазмах.

— Из этого ты и делаешь добродетель.

— Как всякий, я же сказал. Кстати, я делаю это только ради тебя. Чтобы ты оставался расположен ко мне, я терплю ущерб, наносимый моей душе.

Все ему позволено, только не терять самообладание, отчего опять-таки запрещено все, кроме одного, необходимого для всей совокупности сию минуту.

Узость сознания есть социальное требование.

Все добродетели индивидуальны, все пороки социальны. То, что считается социальной добродетелью, например, любовь, бескорыстие, справедливость, самоотверженность, — это всё лишь «поразительно»ослабленные социальные пороки.

Разница между теми «да»и «нет», которые он говорит своим современникам, и теми, которые, собственно, следовало бы сказать, соответствует, наверно, разнице между жизнью и смертью, да и постижима ведь только так же — догадкой.

Причина того, что мнение потомков о ком-то вернее, чем мнение современников, заключена в умершем. Раскрываешься во всем своем своеобразии лишь после смерти, лишь когда ты в одиночестве. Смерть для каждого — как субботний вечер для трубочиста, они смывают с тела сажу. Становится видно, кто кому повредил больше — современники ему или он современникам, в последнем случае он был великим человеком.

Сила для отрицания, для этого естественнейшего проявления непрестанно меняющегося, обновляющегося, отмирающего, оживающего в борьбе человеческого организма, есть у нас всегда, но нет мужества, а ведь жить — это отрицать, и значит, отрицание — это утверждение.

Со своими отмирающими мыслями он не умирает. Отмирание есть лишь явление внутри, внутреннего мира (который сохраняется, даже составляя только одну мысль), такое же явление природы, как любое другое, ни веселое, ни печальное.

Течение, против которого он плывет, такое стремительное, что в какой-то рассеянности иногда приходишь в отчаяние от однообразного спокойствия, среди которого плещешься, так бесконечно далеко отнесло тебя назад в мгновение, когда ты сплоховал.

Он хочет пить и отделен от источника только кустами. Но он разделен надвое, одна часть охватывает взглядом все», видит, что он стоит здесь и что источник рядом, а вторая часть ничего не замечает, разве лишь догадывается, что первая всё видит. Но поскольку он ничего не замечает, пить он не может.

Он не смел и не легкомыслен. Но и не боязлив. Свободная жизнь не испугала бы его. Такая жизнь у него не сложилась, но и это не заботит его, как вообще не заботит его он сам. Но есть кто-то совершенно ему неведомый, кого он — только он — непрестанно заботит. Эти заботы неведомого существа о нем, особенно непрестанность этих забот, вызывают у него порой в тихие часы мучительную головную боль.

Подняться мешает ему какая-то тяжесть, чувство застрахованности на всякий случай, ощущение ложа, которое ему приготовлено и принадлежит только ему; а лежать неподвижно мешает ему беспокойство, которое гонит его с ложа, мешает совесть, бесконечно стучащее сердце, страх перед смертью и желание опровергнуть ее, все это не дает ему лежать, и он поднимается снова. Эти подъемы и опускания и некоторые случайные, несущественные наблюдения, сделанные на этих путях, суть его жизнь.

У него два противника. Первый теснит его сзади изначально. Второй преграждает ему путь вперед. Он борется с обоими. Первый, собственно, поддерживает его в борьбе со вторым, ибо хочет протолкнуть его вперед, и так же поддерживает его второй в борьбе с первым, ибо отталкивает его назад. Но это только в теории. Ведь есть не только эти два противника, но есть еще и он сам, а кто, собственно, знает его намерения? Во всяком случае он мечтает о том, что когда-нибудь, украдкой — для этого, конечно, нужна такая темная ночь,, какой еще не было, — он сойдет с линии боя и благодаря своему боевому опыту будет поставлен судьей над своими борющимися друг с другом противниками.

Link to post
Share on other sites

Join the conversation

You can post now and register later. If you have an account, sign in now to post with your account.

Guest
Reply to this topic...

×   Pasted as rich text.   Paste as plain text instead

  Only 75 emoji are allowed.

×   Your link has been automatically embedded.   Display as a link instead

×   Your previous content has been restored.   Clear editor

×   You cannot paste images directly. Upload or insert images from URL.

×
×
  • Create New...