puschkin Posted June 29, 2004 Report Share Posted June 29, 2004 Хотя это относится скорее к литературе, прошу тему не перемещать, может кто-то после прочтения перестанет наконец базарить. Армянская бригада Многонациональные рабочие бригады заключенных представляли собой сущую мешанину. Формировались они по медицинским показателям, иначе говоря, показателям трудоспособности. Вот и появились бригады здоровяков, а за ними середняков и слабаков. За слабаками плелись нетрудоспособные доходяги, так называемые пеллагрики — это если говорить по-научному, а если словами Заманова, то безжопые; походили они не столько на людей, сколько на кое-как волочащие ноги либо вовсе обездвиженные привидения. У них, этих пеллагриков, ничего, по сути, не болело, но, вконец изнуренные, они таяли на глазах и умирали то на лавке либо в отхожем месте, то не добравшись до бани, а то и просто закрывали глаза прикорнуть, да так и не просыпались. Так вот, поскольку, как уже сказано, многонациональные бригады заключенных представляли собой сущую мешанину и лагерное начальство рассматривало такую организацию труда как изъян, препятствующий перевыполнению планов, Ашот-даи как-то высказал мысль, мол, хорошо бы создать национальные бригады: узбекскую, белорусскую, украинскую, грузинскую, еврейскую… глядишь, и дела пойдут получше. Ашота-даи в данном случае меньше всего занимали те самые планы, ему хотелось, чтобы армяне обзавелись уголком, где можно было бы собираться вместе, чтоб они вместе работали, спали, просыпались, смеялись и горевали. Свой замысел Ашот-даи поставил на производственные или даже, пожалуй, на политические рельсы и как-то в разговоре с комендантом сказал: — Мы же не работаем, а возводим Вавилонскую башню. Многие в лагере по-русски ни бум-бум, и система смешанных бригад не дает должного эффекта. Нужно сформировать национальные бригады и предоставить им право избирать и бригадиров, и раздатчиков пищи, тогда, о-о, тогда… Не лишенный деловой хватки комендант Жигилевский явился пред очи начальника, в знак уважения слегка поклонился, изложил ему, пожирая глазами, соображения Ашота-даи и умолк. Если начальник одобрит означенный проект, комендант объявит его своим изобретением, если же сочтет неприемлемым или, пуще того, вредным, он обронит фразу наподобие следующей: — Я так ему и сказал, гражданин начальник, я же знал, предложение в корне ошибочное. — Чье, бишь, это предложение? — спросит начальник, а Жигилевский отрапортует: — Армянина гончара… ну, Ашота... Начальник, однако, помолчал, подумал и молвил: — Надо переговорить с начальником управления товарищем Бычко. Два дня спустя начальник лагеря вызвал коменданта Жигилевского и надзирателя Сидорова. Сообщил, что по его, начальника лагеря, предложению и с согласия начальника управления лагерей товарища Бычко решено переформировать действующие бригады по национальному признаку. — Приступайте, — заключил он. — Бригадиров пускай выбирают из своей среды, баландеров тоже. Может, и вправду станут лучше работать. О национальном признаке. Что это такое, всякому понятно, но, когда комендант и надзиратель уселись за скрипучие конторки и принялись составлять по означенному признаку бригады, то нутром уловили серьезную загвоздку: как же быть с данными о здоровье и физическом состоянии заключенных? Однако, когда списки были готовы, комендант с надзирателем сообразили, что нужно вести речь всего лишь о двух категориях личного состава — мертвецах и еще живых, — в эти категории умещаются все без изъятия национальности… Не успели бригады вернуться с работы, весть о реорганизации с легкой руки надзирателя Сидорова уже проникла на кухню. Достигла она и бани, и парикмахеров, и прочих лагерных придурков, как именовали их трудяги. Совершенно ошеломляющее впечатление произвела на шеф-повара Месропа Узуняна. Месроп, или, как звали его блатные, дядя Миша, а политические — Михаил Арутюнович, был доставлен сюда из Восточного Причерноморья, где обитает много армян, из города Адлера. На воле его связывали со стряпней такие же точно узы, как меня с китайскими церемониями, однако благодаря получаемым из дома посылкам с лавровым листом, душистым перцем и другими пряностями, а также с отборными папиросами перед ним широко распахнулись двери кухни. Приправляя обеды своими специями, Месроп готовил для лагерного начальства блюда на объеденье, что позволяло ему третий год кряду крепко держать в руках доблестный половник шеф-повара. Весть о национальных бригадах потому поразила Месропа, что до сих пор он видел перед собою неразличимую массу, даже без чисто человеческих особенностей, куда уж там национальных. Он оделял бригады едой, что называется, не глядя, заботясь о том, чтобы не сбиться со счета, и ни о чем более. Отныне же изволь кормить не вообще заключенных, а русских, азербайджанцев, украинцев, грузин, армян… и будь любезен угодить всем лагерным народам — большим и малым, — дабы не плодить недовольных пересудов. Пока то да се, завечерело, лагерные ворота раскрылись, и выбившиеся из сил арестантские бригады вернулись… ну, скажем, домой. Весь день и всю казавшуюся нескончаемой обратную дорогу они мечтали лишь о том, как, добредя до барака, повалятся на свое дощатое, в человеческий рост, жизненное пространство, получат дневную пайку хлеба и баланду и заснут, да так, что, даже если в полночь сквозь наглухо запертые лагерные ворота к ним проникнет сам дух свободы и по его знаку трубы протрубят, барабаны прогремят, пушки прогрохочут благовестие: “Встаньте, о люди, и ступайте по домам, вы свободны!” — они все равно не пробудятся от сладкого сна, сна, чью силу и почтение к которому дано постичь единственно недоедающему и тяжко работающему зэку. Вот отчего весть о переформировании бригад грянула над головами воротившихся восвояси зэков как гром среди ясного неба. Лагерь засуетился, как развороченный муравейник, и, торопливо, на ходу уничтожив ужин, народ подхватил пожитки и сгрудился согласно приказу на просторном дворе. По большаку подошел комендант Жигилевский. — Сесть! — скомандовал он. Зэки как один сели кто на свою котомку, кто на корточки, делая вид, будто наземь. — Встать… сесть… встать! А теперь внимание. Русские с вещами в барак номер три марш, узбеки, таджики, прочая среднеазиатская нечисть — в барак номер два, хохлы — в барак номер четыре, грузины, армяне, азербайджанцы — в барак номер пять, латыши, литовцы, эстонцы — барак номер шесть, жиды… Прижав к груди немаркие свои вещички, жестяные и деревянные миски, а кто позажиточней — фанерные ящики, заключенные разбрелись в разные стороны, кому куда велено. Лагерный двор опустел. С легким сердцем исполнившего свой долг человека комендант Жигилевский направился на кухню, дабы немного нагрузить желудок, надзиратель же Сидоров двинулся по баракам инструктировать национальные бригады: как им избрать свое руководство — бригадира и баландера, — помня при этом, что… — Начальник лагеря может утвердить, а может и не утвердить ваши выборы. В пятом бараке самая середка двухъярусных нар — оба этажа — досталась по жребию армянам, а правое и левое крыло — грузинам и азербайджанцам. К царившим в бараке шуму-гаму, толкотне и пыли постепенно примешивался едкий махорочный дух новоселов. В дверях показался шеф-повар Месроп Узунян, он же дядя Миша, он же Михаил Арутюнович; к нему немедля подскочил услужливый Мамо, выхватил из рук аккуратно завязанный узелок, чемодан с металлической ручкой и препроводил к “армянскому очагу”. Прибытие главного повара все три нации встретили приветствиями и радостными возгласами: — Бари галуст, Месроп! — Миша-даи, хош гялар! — Ваша, Мишо, генацвале! Троица гончаров разместилась бок о бок. Ашот-даи с присущим ему проворством уже забивал там и тут гвозди, что-то на них развешивал. Санасар бережно прикрепил к стенке Лялину фотокарточку, ну а я… я смотрел на потускневшее лицо Месропа. Тот устроился слева от меня. — Месроп, и ты тут? Мы теперь настоящая Армения, — подал голос Ашот-даи. — Не знаю, не знаю, — мрачно сказал Месроп. — Мне такая Армения ни к чему. — Это почему же? — удивился Ашот-даи. — Мне плохо придется. — Почему? — Отстань, ляпнул и ляпнул. Месроп разложил вещи, слез с нар и, не проронив ни звука, вернулся на кухню. Нас было двадцать шесть армян, из них несколько ереванцев, кое-кто из сел Армении, двое из Тифлиса, профессор Джанполадян — заведующий кафедрой химии Бакинского университета, Смбат Саргсян — партработник, обвиненные в принадлежности к партии “Дашнакцутюн” канцелярские служащие да еще рыжеусый и голубо- глазый Левон Жамкочян, председатель по профессии. “Чего председатель-то, Левон, председатель чего?” Тот перечислял: — Председатель месткома, председатель производственной комиссии, председатель правления, председатель ревизионной комиссии… Короче говоря, председатель. Выборы бригадиров и раздатчиков пищи, то бишь баландеров, успешно завершили как азербайджанцы, так и грузины; грузины выбрали Васо Цулукидзе, который на том свете был инженером-строителем, азербайджанцы же — ответственного работника бакинского “Водоканала” Мамеда Джафарова. Раздатчиками пищи стали болезненный, с нездоровым румянцем на щеках Гугушвили и директор одного из первоклас- сных бакинских ресторанов Ширалиев. Надо полагать, и в других бараках выборы прошли без сучка и задоринки, зато в армянской бригаде разразился форменный правительственный кризис. Состоявшая, как уже сказано, из двадцати шести душ, армянская бригада раскололась на три партии: коммунистов (пятеро), “дашнаков”1 (восьмеро) и нейтралов (тринадцать). Блок дашнаков и части нейтралов единодушно выдвинул кандидатом в бригадиры профессора Джанполадяна, но тот, раскурив самокрутку и выпустив дым в армянские свои усы, интеллигентно взял самоотвод: — Если вы меня уважаете, позвольте мне работать в качестве рядового. Благодарю за доверие. -------------------------------------------------------------------------------- 1 Обвинение в принадлежности к дашнакам было в сталинское время стандартным и в подавляющем большинстве случаев абсолютно надуманным; поэтому писатель и воспользовался кавычками. (Здесь и далее примечания переводчиков.) -------------------------------------------------------------------------------- Коммунист Абел Тарахчян изложил особую точку зрения: коммунисты, дескать, не могут работать под началом беспартийного, тем паче дашнака, и потребовал, чтобы бригадиром всенепременно был избран кто-то из коммунистов, в противном случае, настаивал он, будет совершена политическая ошибка; засим он выдвинул кандидатуру партработника Смбата Саргсяна. Бывший учитель Погос Саятян, обвиненный в принадлежности к дашнакам, высказался так: — Я просто диву даюсь! Должно быть, Абел Тарахчян упустил из виду, где он находится. О каком партийном руководстве он толкует? Все мы тут арестанты, всего лишь арестанты, наделенные совершенно равными правами, вернее, в равной степени бесправные… Предлагаю кандидатуру Фархата. Речь шла о зэке-ветеране, обладателе окладистой бороды Саргисе Канаяне. Что до Фархата, так это, скорее всего, была его партийная кличка. В прения вмешался тифлисец Васил Караханов, с нескрываемым изумлением внимавший ораторам: — Вы что, царство Ираклия, что ли, делите?! Не стыдно вам? Изберите кого-нибудь, и баста. Не по себе было и Ашоту-даи, впрочем, он своего беспокойства ничем не выражал. Этого беспокойства никто, наверное, кроме меня, и не заметил. Мы, работавшие в гончарне, присутствовали здесь на правах сторонних наблюдателей острой борьбы; поскольку мы с Ашотом-даи числились в соответствующей ремесленной бригаде, приписанной к хозяйственному подворью, то не могли ни избирать, ни быть избранными, ни вмешиваться во внутренние дела данной рабочей бригады. Смею предположить, Ашот-даи наверняка бы поспособствовал благополучному исходу тяжбы, не будь… не будь он лишен голоса. — Я прекрасно сознаю, где нахожусь, — уже не владея собой, повысил голос Абел Тарахчян. — Но, где б я ни был, я никогда не забываю, что я коммунист. А находимся мы в советском лагере. В советском, а не фашистском. И руководящую роль обязаны здесь играть исключительно коммунисты! — И по скольку же лет вы схлопотали, товарищи коммунисты, — саркастически справился Погос Саятян, — по пятнадцать? А мы, кого вы считаете фашистами, всего лишь по десять. И с какой это стати мне работать под началом врага народа? Довольно ломать комедию, Фархат—бригадир! Поднялся гвалт. — Опять февральскую авантюру затеяли! — И здесь насилие! — Пускай покажут партбилеты… — Враги народа! — Фашисты! Ашот-даи свернул самокрутку. Возвратился с кухни Месроп. Устраиваясь на нарах по соседству со мной, он едва слышно спросил: — Что стряслось, орут-то чего? — Я пояснил. — Стыд и срам, — проворчал Месроп. — Бригадир, баландщик… нашли из-за чего горло драть. — Помолчал и добавил: — Уйду я с кухни. Пусть каждая нация, каждая бригада свою кухню заведет и своего повара. Не могу я все нации кормить. Терпение Ашота-даи лопнуло. — Братцы, — сказал он, — армяне мы или кто, народ или сброд? Нас всего лишили — земли, дома, семьи, зашвырнули в Сибирь, и вместо того чтобы стать единым телом и единым духом, вы рвете друг друга на куски. Соседей бы постыдились. Или мы хуже всех? — Никаких политических уступок! — выкрикнул Смбат Саргсян. — Да кто ты такой, чтоб уступать или не уступать?! — Контрреволюционное болото зашевелилось. Осторожно, товарищи, будьте бдительны! В барак вошли комендант Жигилевский и надзиратель Сидоров и, переписав имена и фамилии грузинского и азербайджанского бригадиров, обратились к нам. — Кого выбрали? — осведомился Сидоров. Молчание. — Кто у вас бригадир? — повысил голос Жигилевский. — Пялятся, ровно бараны… — Нету бригадира, — робко сказал кто-то. — И не будет, — присовокупил Смбат Саргсян. — У нас политические разногласия. — Чего-чего? — рявкнул Жигилевский. — Ах вы, армяшки неисправимые! Вы и тут в политику влезли? Да я вас… Сгною в штрафных лагерях… Расстреляю… Они с Сидоровым ушли, но через полчаса вновь явились. — Армянская бригада распускается. Запоминайте, кому в какую бригаду, забирайте свои шмотки, и чтоб духу вашего тут не было! Саргис Канаян, Смбат Саргсян, Артюша Джанполадян — в русскую бригаду… Спустя два месяца новый начальник лагеря Устинов знакомился с рабочими бригадами и тем, как у них поставлено дело; оторвавшись от списков, он поинтересовался: — Что-то я не вижу армянской бригады. — Прежний начальник распустил ее, гражданин начальник, армяне распределены по другим бригадам. — Ах да, — постиг этот вопрос очкастый, в цивильном костюме и с почти добрым лицом новый начальник. — Так ведь и в других бригадах я не вижу фамилий на “ян”… Ага, вот одна — Джанполадян. — Так точно, — поддакнул Жигилевский, — они все — кто в хозяйственных бригадах: санитаром, завмагом, дневальным, судомоем на кухне, кто на хозяйственном подворье: сапожники, столяры, портные. — Верно-верно, — в свою очередь, подтвердил проницательный начальник. — Эти армяне на диво мирный народ. — Справедливо подмечено, гражданин начальник, — согласился Жигилевский. — Армяне мирные и всегда друг друга держат… …Опускается ночь. Национальные бригады погружаются в сон. Quote Link to post Share on other sites
Pandukht Posted March 7, 2010 Report Share Posted March 7, 2010 (edited) Одиссея Антонины Маари Жизнь Антонины Михайловны Повелайтите, вдовы известного писателя Гургена Маари, могла бы лечь в основу сразу нескольких романов, столько на ее долю выпало испытаний - нет, наверное, на свете беды, что обошла ее стороной. Девочка едва не погибла даже в день собственных крестин, когда ей было всего две недели от роду. Немецкий комиссар, квартировавший в доме ее отца в городе Шауляй - "эти господа не спрашивают, желаешь ли ты их видеть. Они пришли - изволь их видеть", - возмущенный тем, что крестная мать Антонины отвергла его притязания, открыл стрельбу по гостям. Всю ночь никто не мог вернуться в дом, и только на рассвете, когда немец уснул, мать смогла убедиться, что малютка, оставшаяся одна в доме, жива. В 22 года Антонину - студентку юридического факультета Вильнюсского университета - обвинили в связи с подпольной группой "За независимость Литвы" и бросили в тюрьму. Шел 1945 год. Полтора года просидела девушка в тесной камере вместе с сорока другими арестантками. Допросы шли днем и ночью. Следователи - эти "волки в шинелях" (так она их называет) - не скрывали, что главная их цель - "Литва без литовцев". Приговор, вынесенный молодой девушке, был суров: пять лет ГУЛАГа, а затем вечное поселение в Сибири. Чудом выжившую в пути Антонину (находившиеся с ней в вагоне люди гибли один за другим) этапом доставили в Республику Коми, определили в лагерь за колючей проволокой и обрекли на рабский труд. Десять километров пешком на вырубку и десять обратно даже в самый лютый мороз, а снег и в мае здесь стоял по пояс. Но дух свободы был силен в Антонине, и она вместе с двумя девушками решилась на побег. Уйти далеко не смогли, собаки легко настигли беглянок. Девушки были посажены в карцер, а затем отправлены в штрафной лагерь. Условия здесь были "не приведи Господь", много хуже ада прежнего лагеря. Зато в этом штрафнике, где отбывали срок самые ярые, как тогда говорили, "враги народа" (на деле образованные, чуткие и добрые люди), она ощутила такую поддержку, внимание и заботу, какой больше никогда и нигде не встречала. Но здоровье девушки было уже подорвано, сопротивляться у молодого организма не было сил, Антонина "таяла" с каждым днем, даже начальству стало ясно, что долго она не протянет, и ее переправили отбывать срок в Сибирь, где условия лагерной жизни были не лучше, но климат здоровее. И она умудрилась выжить. Когда пять лет ГУЛАГа прошли, Повелайтите определили на пожизненную ссылку в Красноярский край и направили в город Дзержинск. Но свободной и там она оказалась только на словах, каждый день надо было отмечаться в милиции, на постой в дом жители не брали - боялись, работы тоже не было… Летом 1952 года Антонине и находившейся, как и она, на поселении в Дзержинске вдове русского ученого (его расстреляли, ее сослали) приказали ехать в отдаленный колхоз на уборку урожая. Посадили на телегу и отправили в неизвестность. Девушки плакали, возница утешал: "Не бойтесь, там тоже люди живут, есть даже поэт, он свиней пасет". Этим поэтом был Гурген Маари. Он и его друг Павел, тоже ссыльный армянин, уговорили председателя колхоза поручить девушкам пасти телят - это считалось легким и почетным трудом. "Это было чудесное лето, - вспоминает Антонина Михайловна, - в течение которого я и сблизилась с Маари. Он был широко образован, хорошо разбирался в политике, яркий и интересный человек. Только худой-прехудой, одни глаза горели на лице. Но и я тогда выглядела не лучше". Осенью девушек вернули обратно в Дзержинск, а потом стали приходить письма. В одном из них Гурген признался, что здоровье его ухудшилось. Воспаления легких следовали одно за другим, и умирающего поэта перевезли в больницу Дзержинска - она была единственной на весь район. Антонина добилась разрешения ухаживать за поэтом. Надежды на выздоровление не было, однако известие о смерти Сталина совершило чудо. Маари объявил: "Раз он умер, я буду жить". И выжил вопреки всем прогнозам врачей. Когда он вышел из больницы, они расписались. Наступил самый счастливый период жизни. Гурген устроился работать ночным сторожем - это была почетная для ссыльных должность, дававшая еще и право на жилье. Домик был крошечный, хлипкий, настоящая избушка на курьих ножках. Единственное оконце, всегда разрисованное узорами сибирского мороза, стол, кровать, железная печка. За этим столом под светом керосиновой лампы Маари написал трилогию "Молодость", первым читателем и критиком которой стал художник Ашот Санамян, тоже ссыльный. Он жил в деревне, работал пчеловодом и часто приезжал в гости к другу. Втроем они встретили и приход нового, 1954 года, мечтая за скудным праздничным столом о возвращении в Ереван. В эту же ночь произошел эпизод, легший в основу рассказа Маари "Страх". Художник взялся растопить печь, заложил дрова и только зажег спичку, как из печки с шумом вылетело странное черное существо. От неожиданности Ашот закричал страшным голосом, а когда понял, что это всего лишь кот, долго и громко смеялся. Видимо, кот замерз и устроился в печке... Новогодние мечты впервые за долгие годы сбылись. Гургену Маари, а с ним вместе Антонине и их недавно родившейся дочери разрешили вернуться в Армению. В Москве они встретились с ссыльными армянскими писателями Вагаршаком Норенцем и Ваграмом Алазаном, вместе и приехали в Ереван. Друзья решили запечатлеть этот памятный миг на снимке, и объектив увековечил мученический облик всех троих, наверное, даже в гроб краше кладут. Казалось, горькая чаша лишений испита до дна, но и в Ереване судьба продолжала посылать Антонине Михайловне одно испытание за другим. Умерла шестимесячная дочь, из Литвы пришла горькая весть - все ее родные погибли в сталинских застенках, продолжал тяжело болеть муж. Гурген "заработал" в ссылке туберкулез легких, язву желудка, щитовидку. Болезни эти обострили и без того раздраженную нервную систему. Ярким личностям вообще свойственно привносить в семейную жизнь много сложностей. Антонина Михайловна шутила: "Слава богу, ты всего лишь большой талант, на гения меня не хватило бы". Все последние годы жизни писателя она кочевала с ним из больницы в больницу, она одна могла заставить его принять лекарство. А дома рос сын, умный, красивый мальчик. Выход в свет книги "Горящие сады", встреченной в штыки, ускорил смерть Маари. Его обвиняли в предательстве, мальчишки били им окна, многие из бывших друзей отвернулись от семьи. В 1966 году Гургена Маари не стало. Антонина Михайловна осталась одна растить сына. Но и тут ее ожидала новая беда - страшная болезнь сына: в 12 лет выяснилось, что у него неизлечимо больная психика. Но ни эта трагедия, ни беспросветная нужда, когда не хватало денег даже на хлеб, не сломили Антонину Михайловну. Она нашла в себе силы не просто жить, заботиться о недееспособном сыне, но и писать. В начале третьего тысячелетия вышли в свет ее книги "Моя одиссея", "Слуга народа", "Тайна старого замка", "Накануне Нового года". "Моя одиссея" была написана еще в 80-х годах, однако никто не брался за ее издание. И лишь в конце 90-х, переведенная на армянский язык, она была издана в Бейруте. Русскоязычный читатель смог с ней познакомиться в 2003 году - ее издали по инициативе Союза писателей Армении к 100-летию Гургена Маари. "Гурген хотел, чтобы я написала воспоминания о его жестокой судьбе и сложном жизненном пути. Он знал, что только я одна могу сказать всю правду о нем, так как была спутницей его мучительных дорог". Несколько лет назад книга "Моя одиссея" была переведена на английский язык. Квартира на улице Касьяна, где Антонина Михайловна жила с Гургеном Маари, сегодня превращена ею в музей. На стенах снимки писателя и его друзей, рисунки, на столах - рукописи, книги… Гордый облик, выразительное лицо, проникающие в душу глаза - таким предстает на снимках хозяин дома. И рядом она - живая, сохранившая, несмотря на годы и полную утрат и лишений жизнь, удивительную силу духа, остроту ума, неподдельный интерес к жизни, людям, чувство юмора и оптимизм... P. S. Несколько месяцев назад я застала на улице Касьяна странную картину - пожилая женщина гладила по голове нищенку и что-то ласково говорила ей. Подойдя поближе, я узнала Антонину Михайловну. Достав из потертого портмоне 500 драмов и протянув их нищенке, она продолжала поглаживать ее и что-то приговаривать на армянском языке с сильным иностранным акцентом. "Я сегодня богатая, - сказала она мне, - вчера принесли пенсию. Ты посмотри, какая мука у нее в глазах, затравленность, безысходность, эта одинокая душа нуждается в сострадании и добром слове даже больше, чем в куске хлеба. Тот, кто не прошел через такой же ад, когда для других ты не человек, а некая разновидность твари, просто не способен прочувствовать всю пытку такого существования…" Нора Кананова Edited March 7, 2010 by Pandukht Quote Link to post Share on other sites
Recommended Posts
Join the conversation
You can post now and register later. If you have an account, sign in now to post with your account.